Лаура сразу сообразила, что перед ней милый и презабавный дядя. С широкой улыбкой она ответила, что чувствует себя прекрасно.
— Оно и видно, — подмигнув, сказал Мервин. — А вот я сейчас сварюсь.
— Конечно, так нагрузился! — воскликнула его жена. — Ты ведь не будешь сегодня рисовать, так зачем мы потащили твои пожитки? Все, я сажусь. — Она уселась на траву среди маргариток, Лаура села рядышком.
Мервины взяли с собой изрядное количество еды, не говоря уже об этюднике и прочих художественных инструментах. Мы с Джоком взяли у них часть груза и начали делить между собой.
— Ну нет, ребята, я еще не старик! — запротестовал Мервин.
— Но и не юноша, — заметила его жена, помогавшая Лауре плести венок из маргариток. — А все-таки какой чудесный день! Только не кури, Стэнли, пока не отдышался.
— Тебе лишь бы запрещать, — добродушно проворчал Мервин, — то одно нельзя, то другое! Небось в свободное время списки составляешь: нельзя курить, когда запыхался, нельзя пить, когда жарко, нельзя работать, когда устал, нельзя спать, когда надо работать. И так далее, и тому подобное.
— Никто тебя не слушает, — сказала его жена.
— Я слушаю! — заявила Лаура. — По-моему, он очень смешной.
— Так и есть, дитя, — кивнула миссис Мервин. — Животик надорвешь.
— Пора идти дальше, — сказал Джок и принялся нагружаться. Я последовал его примеру.
Мы с Мервином чуть отстали от остальных.
— Вообще-то моя благоверная права. Напрасно я столько всего взял, работать-то не буду. Я здесь бывал пару раз, но ничего путного у меня так и не получилось. И у этих академистов тоже ни черта не выходит, когда они сюда с полными телегами полотен и красок приезжают: хотят, понимаешь, Пикли-Скар во всей красоте запечатлеть. Я бы за такие работы и гроша не дал. — Он окинул пейзаж взглядом знатока. — Эту известняковую землю надо рисовать карандашом, и больше ничем. Серый, зеленый, а потом — когда солнышко лизнет, — тут такие розовые оттенки появляются, что глазам своим не веришь. Передать их невозможно. А нет цвета — нет картины. Знаю, — обратился он к пейзажу, — ты меня нарочно дразнишь, хочешь, чтоб я еще разок попробовал. Даже не подумаю! — Тут он умолк ненадолго. — Или сделать пару эскизов?..
Я засмеялся:
— Часто вспоминаю ваши слова про то, что, бросив торговлю шерстью и занявшись любимым делом, вы стали самым счастливым человеком в Йоркшире.
— Верно, малый. Я только об одном жалею: что не начал раньше и потратил столько времени на ерунду. Я ведь уже старик. Врач говорит, чтоб я берегся, давление у меня шибко высокое. Как знать, может, мне и недолго осталось… Я дам тебе один совет, Грегори, потому что ты малый сообразительный и талантливый. — Он умолк.
— Говорите, — сказал я.
— Если почувствуешь, что внутри у тебя что-то бьется и донимает тебя днями и ночами напролет, брось все и попытайся это выпустить. Жизнь-то твоя, малый, так что не слушай никого и делай как знаешь. Ежели ты эту маету не выпустишь наружу, она тебе внутри все разворотит. А как выпустишь, так сразу оживешь — пусть на ужин будет один хлеб с подливкой. Это куда важнее, чем думают богатеи, от которых за версту несет деньгами. Они только и знают, что зарабатывать да тратить: покупают то одно, то другое, лишь бы живыми себя почувствовать. Но на самом деле они ни черта не видят, не слышат и не чувствуют. Они сами себя заточили в тюрьму, да не просто в тюрьму — в одиночную камеру!
— Про мистера Элингтона я бы так не сказал, — заметил я, догадываясь, что и Мервин о нем другого мнения. Мне захотелось узнать какого.
— О чем речь, он совсем не такой! Я говорю про больших людей, вроде моего прежнего босса — он теперь сэр Джозеф Рэбисон. Через два или три года после увольнения я встретил его в Лидсе. Он спросил, как мои дела. Ну, я и ответил, что поселился в домике у Бродстонской пустоши, пишу картины, живу на тридцать шиллингов в неделю. Он посмотрел на меня и говорит: «Раньше, когда ты с нами работал, тебе куда лучше жилось». А я ему: «Нет, не лучше. Такое счастье, как у меня, ты ни за какие деньги не купишь, даже если свое дело продашь». Он тогда очень удивился. Но Джон Элингтон совсем другой. Беда Джона в чем… он наш человек, который никогда не занимался тем, чем хотел. Может, потому что плохо хотел. Он из тех людей — я только пару таких знаю, — кто пытается и деньги заработать, и про свои увлечения не забыть. Все равно что по канату идти. Дурного в этом ничего нет, если равновесие умеешь держать. Но тяжело это — земли под собой не чуять. А если толкнет кто? Полетишь вниз и, чего доброго, шею свернешь. Джон молодец, и семья у него хорошая, но нынче он уже не тот, что прежде… Если в торговле дела пойдут еще хуже, не знаю, сколько он протянет. На твоем месте я бы не брал с него примера, малый…
Мы шли по фермерской земле — впереди ферм больше не было на несколько миль, — и я знал, что скоро мы выйдем на тропу, в конце которой через четверть мили будет развилка: по левой тропинке можно забраться на вершину утеса, а по правой — спуститься к лесу и ручью у подножия.
— Я небось уже говорил, — продолжал Мервин, когда мы покинули фермерскую землю, — но скажу еще раз. Коли тебе нравятся сестры Элингтон — и я пойму, если они все тебе одинаково любы, — выбирай младшую Бриджит. Хорошая девчурка, и характер у нее правильный. Порой, конечно, рычит, как тигрица, но ее избраннику повезет. Вот только даю десять к одному, что Бриджит выберет какого-нибудь олуха и наглеца. Она с ним и в огонь и в воду… Моя женушка тоже так думает, а уж она знает, о чем говорит, — сама такая. Кажись, вон они!
В тени двух низкорослых деревьев, справа от развилки, сидели Элингтоны: отец и мать семейства, Джоан, Ева и Бриджит. (У Дэвида началась аллергия, и он остался дома, к счастью, как потом выяснилось.) В золотых лучах солнца нам открылась очаровательная картина: на траве сидели девушки в летних платьях пастельных тонов — Джоан в голубом, Ева в розовом, Бриджит в желтом. Казалось, от них веет улыбчивой, домашней праздностью, легкостью и уютом 60-х, и у одной из девушек в руках непременно должен быть новый томик Теннисона.
— Попробуй-ка такое нарисуй, — услышал я бормотание Мервина. — Мосточки, пустоши — это прекрасно, а такая красота только душу вынимает, потому что ее не нарисуешь. — В следующий миг он заревел: — А вот и мы! Чем угостишь, Джон?
Ева, Бриджит и мистер Элингтон вскочили и поспешили к нам. Маленькая Лаура, вдруг застеснявшись, спряталась за меня, точно щенок, испугавшийся, что его не примут. Потом я увидел, как Ева замерла на месте и отвернулась, расстроенная почти до слез, что среди нас нет Бена. Пока мы все наперебой болтали, Джок подошел к Еве и отвел ее подальше от остальных, видимо, чтобы отдать письмо. И еще я заметил, что Джоан, раскладывая и нарезая еду, часто бросала взгляды в ее сторону. Бриджит взяла на себя Лауру, и через пару минут они куда-то исчезли. Наконец угощения были готовы, и мы стали громко созывать всех к столу. Пришлось довольно долго ждать Джока, который вернулся вместе с заплаканной Евой. Некоторые воспоминания, скажем, как сестры Элингтон сидели в тени деревьев, поджидая нас, сохраняются в нашей памяти в мельчайших подробностях; другие же, не менее, а то и более важные, попросту исчезают. Как ни пытался, я не смог воссоздать в памяти тот обед на природе. Он не запомнился мне ни единым словом, ни единым взглядом. По-видимому, он продолжался довольно долго, потому что разбрелись в разные стороны мы уже в середине дня — огромного, сонного, набрякшего тяжелым солнцем. Мервины, а также мистер и миссис Элингтон устали и решили еще немного посидеть в тени, разрешив остальным гулять где захочется. Бриджит предложила Лауре поплескаться в ручье, и я пошел с ними. Когда мы уходили, я услышал краем уха, как Ева просит Джока подняться с нею на вершину утеса. Джоан резко заявила, что тоже пойдет. Итак, их компания пошла по левой тропинке наверх, а мы с Бриджит и Лаурой стали спускаться по довольно крутой тропе, вьющейся меж скал, направо — к лесу и мерцающей воде.
Полчаса или около того мы плескались в ручье, пока нам с Бриджит это не надоело, а затем уселись на замшелый камень и болтали. Лаура побрела вверх по ручью, к самому подножию утеса, и скоро скрылась из виду. Сонные чары витали вокруг того места, где сидели мы с Бриджит: ручей журчал и переливался солнечными бликами у наших ног, над головами шелестело золотисто-зеленое кружево листвы, где-то сзади перекликались птицы. Бриджит, часто бывавшая со мной грубой и насмешливой, на сей раз была очень приветлива, проста и добра. Я понимал ее с полуслова, и это было чудесно. Мы говорили о музыке, потом о моих статьях, и каждый вмиг догадывался, что имеет в виду другой, волшебным образом преодолевая пропасти в нашей жаркой, но запинающейся юношеской беседе. Мы ни слова не сказали о своих чувствах, однако я сознавал, что люблю Бриджит, как никогда и никого больше не полюблю, и, возможно, скоро она тоже меня полюбит. Однако мы не были веселы и взбудоражены, как это свойственно влюбленным юношам и девушкам. И мы говорили о себе и о своих мечтах так, словно приглядывались друг к другу и прикидывали, какой могла бы быть наша совместная жизнь. Быть может, это иллюзия, но мне кажется, что в тот золотистый летний день за нашими сбивчивыми речами и многозначительными взглядами уже стояла печальная тень, как будто мы смутно догадывались, что прощаемся.