— Э-эх! — с досадой выдохнул капитан Кумушкин. — Меры? Какие?.. Может, прикажете собственными силами молодцов проучить?
— Да боже упаси!
— Вот именно, упаси нас от всякого своеволия, мы первые подчинены закону. А господин закон от нас потребует: выкладывай доказательства на стол! И что же можем положить? Первое — заявление благородного заступника, которое отвергается даже тем, за кого он заступился. Второе — следы жестоких побоев, нанесенные всем троим, вплоть до выбитых зубов. Третье пояснительная справочка к делу: Копылов Михаил Александрович — мастер по каратэ, а пользоваться этим опасным мастерством равносильно применению холодного оружия… И как вы считаете, что скажет после этого закон?..
Я с минуту подавленно молчал.
— Но почему же потерпевшего не пригласили в отделение милиции? — неожиданно удивился я. — Почему здесь внимательно не побеседовали с ним?.. Почему из-за труса должен страдать порядочный человек? Из-за подлого труса!
Кумушкин огорченно покрутил фуражкой.
— То-то и оно. Пока разваливающихся на части молодцов собирали с газонов, потерпевший словно сквозь землю провалился. Да, постовой допустил промашку. Он не наш — из ГАИ. Спасибо ему на том, что согласился пост покинуть.
— Странные фокусы выкидывает жизнь, — заговорил я подавленно очевидное недоказуемо, подлость ненаказуема, а самоотверженность непростительна. Да неужели это вас не ужасает, товарищ Кумушкин?
— А я себя, товарищ Гребин, в рукавичках держу. На нашей работе возмущаться да кипеть — быстро испаришься, на дело тебя не останется.
— И как же вы нынешнее дело решите? Каким холодным способом?
— В три этапа, товарищ Гребин, в три этапа. Первый этап, можно считать, уже совершен — обратил пристальное внимание на этих подонков. Им мое внимание — нож острый, за каждым из них наверняка хвост тянется. А сейчас — второе: прощу их великодушно…
— К-как?!
— А вы хотите, чтобы я их к скамье подсудимых притянул? Они-то сядут, да рядом с собой усадят Анику-воина. И кому закон больше отвалит — этот вопрос мы с вами уже рассматривали. Так не лучше ли прохвостов отпустить, чтобы самоотверженного парня спасти? Или вы думаете иначе, товарищ Гребин?
— М-да! Двойная бухгалтерия.
— К сожалению, еще третий пунктик есть. И очень неприятный.
Благородный Аника переусердствовал — высадил одному зубы. Вот этот не успокоится, потребует медицинского освидетельствования, получит соответствующую справку, вместе с заявлением подсунет ее мне или кому-то выше. Тогда уж я бессилен остановить разбирательство.
Я молчал, я покорно ждал, когда капитан. Кумушкин сообщит новый спасительный ход конем.
— Ради страховки, — продолжал он деловито, — в протокол придется внести пунктик — вставить зубы за счет Копылова. И предвижу — начинающий уголовничек станет торговаться, потребует золотые…
— М-да-а…
— Советую согласиться, иначе за зубы Копылов может заплатить не только деньгами.
Капитан Кумушкин поднялся, плечистый, грудастый, серьезный, явно довольный собой. Я молчал.
Миша шагал вместе со мной в угрюмом молчании. Отравленным чувствовал себя и я, однако сказал:
— Не самоедствуй, Михаил. В жизни случается и похуже.
— И в самом деле, — выдавил Миша, — дешево отделался. Всего-навсего золотые зубы в поганый рот. Впредь будь умней — когда бьют да грабят, ходи спокойно сторонкой… — И его прорвало: — Этот хлюст сломал меня сейчас, Георгий Петрович. Парни что, они издалека показательно видны — обычные подонки. Даже в родниковой воде грязь оседает, в людях — тоже.
Отфильтровать ее несложно. Но вот когда ядовитая соль растворяется, она неразличима, чистая-то вода отравой становится. Со стороны — нормальный человек, культурный, на вид даже приятный, мухи не обидит, старушке место в автобусе уступит. Лапушка! Ну как к такому с сочувствием не отнестись, плечо не подставить, в разговоре душу не открыть. И, конечно же, ждешь, что и он тебе — плечо, душу, сочувствие… А ты-то для него пустое место, так себе, невзаправдашний. Зачем ему считаться с тобой… Стою перед ним, у него и галстук помят, и физиономия набок, поди и коленки дрожать не перестали, а глядит на меня эдак холодно и прозрачно — «Никто меня не трогал, знать не знаю, сами сцепились»… В руках-то держит авоську с бутылками, которую я ему отвоевал и вернул. Сам выворачивайся, а я в сторону уйду, и совесть у меня спокойнешенька. Георгий Петрович, тридцать с лишним лет живу на свете, а такого бесстыдства еще не встречал…
— За всю жизнь одного встретил… Значит, не так и много на свете таких прохвостов.
— Уж не хотите ли сказать, Георгий Петрович: радоваться я должен?.. Не могу! Один такой сотни людей заразить может. Вот и я себя теперь чувствую уже не тем, каким к вам бежал.
— Эй, Миша! Истерикой пахнет.
— Нет, Георгий Петрович, все думаться будет: кто из людей меня не скашлянув продаст? Ну а если я с подозрением к людям, то они ко мне с распростертыми объятиями, что ли? Нет! Тоже станут подозревать. И от меня пойдет эдакая проказа во все стороны.
— Не лги на себя, Миша! Или я не знаю тебя? Того быть не может, чтоб случайный подлец твою веру в людей сломал.
— А вдруг да, Георгий Петрович?
— В тебе талант сидит, Миша. Не к наукам, уж прости, а к вере в людей. Насколько знаю, ты тут всех превосходишь.
— Спасибо на добром слове, но только кто быстро бегает, тому лучше не спотыкаться — скорей других калекой окажется. Вот и я с разгончику сильно споткнулся…
Мы подошли к нашему подъезду. Миша замолчал. У него сейчас в лице явственно проступал костячок — выперли лобные бугры, провалились виски, в скулах какая-то мослаковатая жесткость и несолидный птичий нос из неухоженной бороды.
У входа висели почтовые ящики с номерами квартир, из нашего торчала вечерняя газета, я захватил ее по пути. Вместе с газетой пришло письмо. Не мне — Гребиной Екатерине Ивановне.
Встревоженная Катя встретила нас у дверей.
— Ну наконец-то!.. Что произошло?
За ее спиной в моем кабинете слышался тенористый голос Толи Зыбкова.
— Досадная случайность. Зови всех к столу. Нам с Мишей срочно надо хватить по большой стопке… Да, вот тебе какое-то письмо…
Катя взяла письмо, озадаченно повертела, нахмурилась, спрятала, громко и строго возвестила:
— К столу, гости дорогие! К столу! Просим…
Полуобняв Мишу за плечи, я ввел его в столовую. Косой луч солнца из окна ломался в стекле графинов, разбивался на брызги на ребрах фужеров.
Вдруг я почувствовал, как окаменели под моей рукой плечи Миши. И словно выпрыгнуло на меня лицо Севы — брови на известковом лбу, остекленевшие, широко расставленные глаза. Двиганье стульев, шарканье ног, будничные реплики…
Я снял руку с Мишиных плеч, шагнул вперед. Оборвался нутряной хохоток Толи Зыбкова, все замерли, и только звенел на столе кем-то задетый фужер.
Судорогу стиснутого рта Миши не укрывает даже борода, а взгляд темный, плавающий, уходящий от стеклянно выкатившихся глаз Севы.
— Он?.. — выдохнул я Мише.
Миша молчал, убегал взглядом от меня.
— Это он, Миша?!
— Георгий Петрович… — с сипотцой, через силу. — Извините, мне лучше уйти…
— Нет, зачем же… — Голос Севы был неестественно высок, тонок, вот-вот сорвется. — Зачем же… Уйду лучше я. И, собственно, зачем я вам на вашем вечере?
Однако не двинулся, ожидая, что ему возразят. И не ошибся. Ирина повела туго сведенными бровями в мою сторону.
— Что случилось?
Я не ответил ей, бросил Севе:
— Да, тебе лучше уйти.
Сева встряхнулся, деланно повеселел, двинулся к двери легким, с прискоком шагом. На пути его стоял Миша — глядел мимо Севы, не шевелился.
Сева запнулся и остановился перед ним. С минуту стояли друг перед другом подобранный, чуть сутулящийся, глядящий мертвым, касательным взглядом Миша и бледный, с вежливой виноватой улыбочкой Сева.
— Вы же должны понять, мне приходилось выбирать: быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым, — произнес Сева уже не срывающимся, просто тихим, с искренней вкрадчивостью голосом.
Миша не ответил, не пошевелился.
Острый, словно заточенный профиль Ирины Сушко, рысья прозелень в прищуре Толи Зыбкова и обморочно бескровное, с разлившимися зрачками лицо матери.
Сева поспешно скользнул мимо Миши. Я увидел легкий перепляс его спины:
«Ты ушла, и твои плечики…»
Я помог Кате собрать со стола. Невеселым же получился наш обед, гости не засиделись… И балалайка Толи Зыбкова простояла в углу у дверей на моих ботинках, никто о ней и не вспомнил.
Мы сели друг против друга в кухне и стали ждать — его, выгнанного сына, которого стыдились. Он мог и не прийти в эту ночь — обидеться, испугаться предстоящего разговора, решиться на разрыв. Но это была бы уж слишком большая жестокость к нам.