Несколько минут оба молчали. Наконец герцог ответил:
– Нет, этого-то я как раз и не могу. Я утратил в Эг-
Морте свой атеизм. Я убедился, что есть еще христианская вера, но сам я далек от этой веры… Патер!.. – воскликнул он вдруг с решимостью отчаяния. – Я должен говорить с королем! Неужели с вашей стороны, я имею в виду ваш орден, для меня нет совершенно никакой возможности спасения?
Патер посмотрел на герцога с искренним сочувствием:
– Я посоветовал бы вам покинуть страну, и немедленно. Капеллан был свидетелем случившегося в Эг-Морте, и никто не может упрекнуть его в том, что ондоложил обо всем своему церковному начальству, а вы, верно, и сами знаете, герцог, какую позицию занимает высшее духовенство во Франции по отношению к инаковерующим, хотя почти все они сами кокетничают с атеистической философией. И все же духовенство давно уже утратило решающий голос в таких делах – мне кажется, герцог, вы неверно воспринимаете истинное положение вещей. Мы имеем дело с государственной властью!
Герцог наконец не выдержал: в нем вдруг ожили все бытовавшие в обществе слухи о безграничной власти ордена иезуитов.
– Но что значит государство, если девиз могущественного ордена, который вы, патер, здесь представляете, гласит: «Терпимость!» – воскликнул он.
– «Терпимость» никогда не была девизом ордена, который я здесь представляю, – возразил патер, – и никогда им не станет. Речь идет о вещах более тонких и глубоких – о человечности и о сострадании, в котором нельзя отказывать даже тем, с чьей верой борешься. Однако час сострадания в этой стране еще не пробил. Но он придет, быть может, через сто или триста лет. Наш разговор, – он улыбнулся, – происходит, так сказать, в будущих веках. Они наступят, эти века, когда нас сурово упрекнут в жестокости по отношению к нашим узникам: все пострадавшие и прикованные за свою веру к галерам ведут лодку Петра навстречу буре обвинений. А ведь Отец Небесный открыл нам, что пути Христа совсем иные и что отпавших от веры ведут в Церковь, а не тащат туда на веревке. Но поборники галликанских свобод [9] не торопятся внимать голосу Отца.
– Но ведь о вашем ордене говорят, что он такой мудрый и всемогущий и что вы можете добиться всего, чего пожелаете, – наивно стоял на своем герцог, буквально цепляясь за своего собеседника, как утопающий за соломинку.
– Увы, мы ровным счетом ничего не можем добиться, – возразил патер, – даже хотя бы мало-мальски приличествующей двору короля-христианина морали, как это показывает случай с маркизой. Если говорить правду, то нам грозит не меньшая опасность, чем вам, герцог… – Он помедлил секунду и продолжил с улыбкой: – Нет, в самом деле, герцог, наше положение в какой-то мере подобно вашему: против нас плетутся опасные интриги, которые доходят до самого Рима и имеют целью упразднение ордена. Я не удивлюсь, если и нам в один прекрасный день тоже придется покинуть страну.
Герцог опять не знал, что и сказать от удивления.
– Стало быть, у вас явно проигрышная позиция? – спросил он с сомнением.
– Разумеется! Христианин всегда находится в проигрышной позиции, – весело ответил патер. – И это не так уж плохо: иметь проигрышную позицию – значит занимать ту самую позицию, которую занимал на этой земле и Христос. Опасный оборот дело принимает лишь тогда, когда христианин ради своего спасения поднимает знамя сего мира.
Герцог беспомощно смотрел на патера. Он никак не мог понять его. Что это было – пресловутая святая индифферентность, полное, совершенное равнодушие к какому бы то ни было личному успеху или проигрышу, которое приписывалось иезуитам?
– Но я могу поднять лишь знамя сего мира! – в отчаянии воскликнул он. – Ибо этот мир мне очень, очень дорог – у меня нет иного мира, который я мог бы потерять!
Самообладание его достигло своего предела.
Патер смотрел на него уже с неподдельной тревогой. Он молча оценивал душевные силы своего собеседника. Как опытный сердцевед, он видел, насколько земное око позволяет видеть, что сил этих явно недостаточно.
– Ну что же, – сказал он, – давайте спасем этот мир, герцог. Но возможно это лишь через маркизу: власть ее над королем безгранична; не он, а она – истинный правитель страны. Подождите-ка одну минуту.
Он поспешно набросал на листе бумаги несколько строк и протянул записку герцогу. Видя, что тот медлит, не решаясь взять ее, он с улыбкой прибавил:
– С этим письмом не связана никакая интрига, хоть вы, вероятно, судя по вашим представлениям о нас, иезуитах, и опасаетесь этого. Просто я счастлив заверить маркизу, что она, вопреки ее собственному мнению, окажет Церкви услугу, поддержав вашу просьбу перед королем. Вы меня понимаете – Церкви будущего.
По крышам Парижа уже скользили косые лучи послеполуденного солнца, когда герцог расстался с патером. Он пребывал в самом прекрасном настроении, какое только можно себе вообразить. Только острое нежелание принимать помощь своей бывшей возлюбленной все еще не давало ему покоя. Может быть, стоило вначале попытать счастья со своими друзьями-философами? Ведь говорили же, что они имеют серьезное влияние на духовенство. И почему бы этим господам не воспользоваться случаем, чтобы наконец проложить своим теориям о человечности дорогу к победе? Он решил заглянуть в одну уютную кофейню, где их можно было встретить в это время.
Ему повезло. При его появлении со своего места поднялся, чтобы приветствовать пришедшего, не кто иной, как сам господин Вольтер.
– Как мило, что вы пришли, дорогой герцог: я сгораю от нетерпения! О вас рассказывают невероятнейшие вещи. Ваш капеллан утверждает, будто бы вы в Эг-Морте сыграли роль этакого протестантского героя-подвижника. Я ожидал, что вы явитесь не иначе как с Библией в руках… – Его уродливое лицо растянулось в гримасу веселья.
Герцог покраснел.
– А я ожидал, что общество, обращенное вами в религию разума, не станет верить подобным байкам! – раздраженно ответил он.
Господин Вольтер рассмеялся своим лилипутским смехом.
– Поздравляю вас с вашим оптимизмом, – произнес он ядовито. – Сам я, увы, пришел к убеждению, что разум – хотя и прекрасное, но весьма редкое явление. Я только удивляюсь, отчего этот факт не бросился вам в глаза именно в Эг-Морте. Ведь судьба ваших несчастных узников являет собой яркое доказательство отсутствия какого бы то ни было разума у наших высокопоставленных современников.
– И прежде всего – какой бы то ни было человечности, – ответил герцог. – А вы, почтеннейший, если мне не изменяет память, взывали к нам и от ее имени. Могу ли я сейчас апеллировать к вашей человечности?
– Господь с вами, герцог! Вы же не станете просить меня о заступничестве в связи с тем, что вы совершили в Эг-Морте! – Лицо знаменитого философа исказила сердитая гримаса. – Я нынче в немилости при дворе. Они дерзнули устроить публичное сожжение моей книги палачом! Дерзнули сжечь – мою книгу!..
Герцог встал. Он вдруг со всей ясностью понял, что эти люди не могли, да и не стали бы даже пытаться спасти его, ведь он уже больше не принадлежал к ним! Он впервые почувствовал разочарование в этом великом человеке, сидящем напротив, чья вера в разум поколебалась лишь оттого, что он сам впал в немилость, – какое тщеславие! Неужели это тот самый друг, который когда-то здесь же, в этой ароматной кофейне, давал волю своему могучему духу? И что значит этот дух в сравнении I тем, что он увидел в Эг-Морте? Что значит одна сожженная книга в сравнении с жертвой целой человеческой жизни?
Теперь ему не оставалось ничего другого, как принять помощь маркизы. И он уже второй раз за этот день отправился в Версаль. К тому же, видит Бог, времени у него уже почти не оставалось, в этом его убедил г-н Вольтер, проявив поразительную осведомленность о его злоключениях в Эг-Морте.
Вечерние сумерки медленно опускались на землю, когда его экипаж остановился у ворот замка. Было странно тихо и призрачно для столь раннего часа. Герцогу сообщили, что встреча за игорным столом, по обыкновению собиравшим в этот час придворное общество, была отменена и маркиза уже удалилась в свою опочивальню. Он, несмотря на это, велел слуге доложить о себе.
Когда он вошел, камеристки раздевали госпожу. У него вдруг появилось фатальное чувство, что маркими ожидает короля, и ему стало не по себе. В то же время он ощутил остро волнующее колдовство ее комнаты, интимные предметы которой напомнили ему о тех вечерах, когда его самого ждала любимая женщина. Камеристка перекинула через золоченую спинку стула ночную сорочку госпожи, потом взбила подушки и наконец, повинуясь знаку маркизы, почтительно и бесшумно скрылась. Как хорошо был знаком ему этот знак, и с каким трепетом нетерпения ожидал он его когда-то сам! Сегодня этот жест пронзил его жгучей болью, которая на мгновение даже заглушила страх, пригнавший его сюда.