Торкель в полном одиночестве стоит на шхере – лодки нет, стало быть, он лишен возможности вернуться на остров. Падать духом не в его привычках, да и никакой опасности ему не грозит – всегда остается надежда, что кто-нибудь приплывет сюда, даже если придется прождать сутки или двое.
Подойдя к флагштоку, он поднял сигнал бедствия.
К восходу солнца показался баркас таможенного надзора; подгоняемый попутным ветром, он возвращался со стороны моря. Перед самой шхерой он повернул оверштаг и подошел к берегу. Спустили шлюпку, она причалила и забрала мальчика.
– Теперь твоему отцу каюк, – сказал таможенный инспектор. – А ты начинай-ка новую жизнь – станешь честным парнем, и все у тебя будет ладно.
Мальчик не плакал, плакать он разучился давным-давно, да и всякая перемена в его судьбе была для него только желанна.
Чтобы не есть хлеб даром и избежать попреков, он кинулся поднимать фок-шкот, и баркас, обогнув Скамсундский мыс, взял курс к Карантинному причалу.
* * *
В Восточной Европе свирепствовала чума рогатого скота, и на Скамсунде открыли Карантинный дом для обработки кож и кожевенных изделий.
Туда-то и определил муниципалитет на службу Торкеля Эмана, взяв его на свое попечение.
Под Карантинный дом отвели старую винокурню, большое трехэтажное строение с ржаво-бурой от вековой грязи штукатуркой. От пыли и паутины окна в доме были совсем черными. Унылый и мрачный, дом отбрасывал тень печали на много-много десятин вокруг и отражался в маленькой бухте, о которой говорили, будто в ней никогда не водилось ни одной рыбы, не росло ни единой камышины. Пролив не был отсюда виден из-за скалистого мыса, так что и Фагервик нельзя было разглядеть. Бухту окаймляли высокие ольхи, но никто никогда не слышал в них пения птиц, не видел ни одной бабочки, навещавшей прибрежные цветы: закапанные краской и смолой, лепестки цветов чахли от испарений серной и карболовой кислоты.
На острове еще помнили истории времен казенной винокурни, когда весь Скамсунд был одним сплошным кабаком, а все жители спились с круга. Рассказывали, что в каждом доме тогда гнали самогон, что целые семьи только и делали, что пили, забывая про еду, что слуги тратили свое жалованье целиком на спиртное, а детей в колыбели усыпляли сосками с водкой. Когда же самогонные аппараты конфисковали, вспыхнул мятеж, и казенный дом после восьмидневной осады взяли приступом. Пришлось вызвать канонерку и выпустить несколько боевых зарядов.
Все те долгие годы, что дом стоял необитаемый, дети избегали играть возле этого проклятого гнезда. Уже первое поколение детей-островитян выбило камнями стекла в окнах и растащило все, что там было из железа и металла, до последнего гвоздика. Для последующих поколений дом не являл уже никакого соблазна.
Однажды Торкель Эман отправился на прогулку в Карантинную бухту, притягивавшую его своей неизведанностью; там он увидел зрелище, которое раз и навсегда отпугнуло его от этих мест.
В высокой, ни разу не кошенной траве его угораздило наткнуться на свернувшийся кольцом, словно серый уж, линь. «Отличный канат», – подумал он и наклонился поднять линь. Оказалось, он ухватился за перерубленные, еще окровавленные поджилки лошади. И тут он увидел четыри ольхи и возле каждой – по отрубленной конской ноге. Такую картину не каждый день встретишь, и он испугался; он никак не мог взять в толк, что произошло, пока не увидел отрубленную лошадиную голову с оскаленными зубами и некогда ясными, а теперь закрытыми глазами. И тогда он понял: карантинщики забили Руту, единственную лошадь на острове, единственную и последнюю, которой было уже наверняка более тридцати лет. И вспомнил историю лошади Руты, в дни своей молодости единственного трезвого существа на всем Скамсунде, лошади, обратившей в трезвенника самого горького пьяницу на острове. А дело было так.
Отец Викберга, лоцман, пьяница из пьяниц, однажды воскресным утром, приложился как следует к бутылке. Пьянствовали на острове все, как один, и все, как один, ходили с потухшими, налитыми кровью, слезящимися глазами. Тому, кто захотел бы увидеть глаза, в которых отражалось бы голубое небо или искрился ум, пришлось бы пойти к животным. У коров, собак и даже свиней глаза были ясные. Но самые ясные глаза были у Руты. Пьяницы попытались было напоить ее однажды бардой, но лошадь отвернула морду от бадьи и била ее копытом до тех пор, пока от нее остались одни щепки. Рута питала такое отвращение к запаху спиртного, что не притронулась бы даже к траве возле винокурни, если бы только там росла трава!
Так вот, отец Викберга хватил в то воскресное утро лишку и рухнул прямо на берегу. Рута паслась поблизости, но прикинулась, будто не видит Викберга. Словно землемер, шаг за шагом мерила она пастбище, пока наконец не подошла к мертвецки пьяному Викбергу. Сначала она обнюхала его, но тут же отшатнулась, откинула голову назад и, прядая ушами, оскалила зубы; затем, желая выказать свое отвращение, фыркнула. Потом, казалось, собралась с духом – так, по крайней мере, рассказывал сам отец Викберга, – наклонила голову, схватила его передними зубами за куртку, прямо на груди, отнесла к берегу и трижды окунула в воду – именно три Раза, он сам подсчитал. Затем Рута осторожно опустила Викберга на прибрежные водоросли и ушла своей дорогой, «не вымолвив ни слова». Так об этом рассказывал отец Викберга.
– И понимаешь, – говорил Викберг, по уверениям молвы, – Дело не в том, что лошадь окунула меня в воду трижды. Ведь и курица может сосчитать до пяти, – дело в ясных глазах, которыми Рута посмотрела на меня! Она бросила на меня здоровый, разумный и кроткий взгляд, и когда я достал табакерку и посмотрел на себя в зеркальце на крышке, мне стало стыдно, – я увидел свои собственные глаза – они были похожи на почти угасшие уголья или же на окровавленные внутренности свежевыпотрошенной рыбы.
С того самого дня отец Викберга никогда не пил слишком много, а стоило ему выпить лишнего – это немедленно отражалось в зеркальце для бритья: глаза его сразу становились тусклыми и злыми!
Меж тем встреча Торкеля Эмана с бренными останками Руты внушила ему стойкое отвращение к Карантинному дому. Но волей-неволей пришлось туда возвращаться. К тому же он оказался во власти грозного заведующего карантином, что было хуже всего.
Сей матадор со Скамсунда был старым провинциальным лекарем, которого за ненадобностью сослали на остров. Деспот и скандалист, он ни с кем не мог ужиться. По прибытии на остров он тотчас затеял свару со старшим лоцманом, который хотел пришвартовать лодку к прилегающему к Карантинному дому берегу. После длительных военных действий с депешами по начальству заведующий карантином получил строгое предупреждение и, утратив воинскую честь, отступил с поля боя. С той поры он осел на мысу, упражняя силы на своих помощниках и несчастных моряках, которым приходилось бросать якорь на рейде для санитарного осмотра и обработки кораблей.
Когда в этот мрачный дом к страшному доктору инспектор привел Торкеля, у мальчика от страха подгибались ноги. Но то ли мальчик внушил лекарю симпатию, то ли он почувствовал себя задетым тем, что все его боятся, он дружелюбно поздоровался с Торкелем, выразил участие по поводу постигшего его несчастья и сказал:
– Добро пожаловать!
И повел его в карантинное заведение.
Доктор указал новичку место у бесконечно длинного прилавка, где ему предстояло принимать, передавать дальше и считать кожи, которые потом помощники лекаря окуривали карболкой. За эту работу Торкелю полагалась кормежка и жилье, а если дело пойдет на лад, то и немного денег.
Торкелем овладело чувство гордости; теперь он может прокормить самого себя. Мальчик впервые испытал что-то похожее на присущую мужчине веру в себя и в свое будущее, веру, которой прежде, под опекой отца, он никогда не знал.
Дни и недели шли своим чередом, работа помогала коротать время. Утром по воскресеньям Торкель вместе со всеми ходил в церковь, а после полудня блуждал по острову, но никогда не забредал на задворки, где пережил самые горькие часы своей жизни. Охотнее всего он сидел с товарищами на лоцманской горе и смотрел через пролив на Фагервик, на его соблазнительные достопримечательности. Казалось бы, так просто: взять лодку и переплыть пролив! Но он обещал доктору этого не делать. Однако один из товарищей перечислил Торкелю названия вилл и имена отдыхающих там дачников. Торкель уже знал, что в том доме – ресторан, а в том – театр, и так далее. И он запоминал каждое из этих заведений и связывал их со своими намерениями и мечтами, которые в конце концов выросли в настоящий план кампании за завоевание Фагервика, когда настанет подходящий час.
Если бы мальчика спросили, о чем он мечтает больше всего на свете, он навряд ли назвал бы службу на флоте – эта мечта казалась ему слишком дерзкой, чтобы высказать ее вслух.