Но Мария была неспокойна. Когда вечером пришел Даркур, она приветствовала его давней фразой:
— Парлабейн вернулся.
Эхо слов, которые — с разной степенью огорчения — повторяли многие люди два года назад, когда Джон Парлабейн в монашеской рясе вернулся в университет. Многие помнили его, многие слыхали легенды о нем: блестяще одаренный философ, он задолго до того покинул университет в результате неблаговидной истории — старой и вечно новой — и некоторое время болтался по свету, хитроумно сея раздоры и нарушая закон. Он сбежал из английского монашеского ордена Священной миссии, и орден, судя по всему, не горел желанием заполучить его обратно. После бегства он всплыл в колледже Святого Иоанна и Святого Духа (неофициально именуемом Душок). Примерно через год он покончил с собой, оставив записку, в которой со смаком признавался в убийстве профессора Эркхарта Маквариша (чудовищно тщеславного человека с очень странными сексуальными вкусами). Мария, Даркур, Холлиер и многие другие надеялись, что Парлабейн окончательно отошел в историю. Но Мария не устояла перед искушением — открыть новую главу этой истории подлинно театральным жестом.
Даркур выказал подобающие случаю удивление и расстройство. Когда Мария объяснила, в чем дело, он заметно успокоился.
— Решение простое, — заметил он. — Отдай ему рукопись книги. Она тебе не нужна. Пускай он сам убедится, что с ней ничего нельзя сделать.
— Не выйдет.
— Почему?
— У меня ее нет.
— Что ты с ней сделала?
— Выбросила.
Вот теперь Даркур по-настоящему ужаснулся.
— Что ты сделала?! — взревел он.
— Я думала, она уже никому не нужна. И бросила ее в мусоропровод.
— Мария! И ты еще называешь себя ученым! Ты что, забыла первую заповедь ученого: никогда ни при каких обстоятельствах ничего не выбрасывать?
— Зачем она мне нужна была?
— Вот теперь ты знаешь зачем! Ты сама связала себя по рукам и ногам и предала в руки этому человеку. Как ты теперь докажешь, что книга ничего не стоила?
— Если он пойдет в суд? Можно будет вызвать кого-нибудь из тех издателей. Они скажут, что книга никуда не годилась.
— Ну да, ну да. Могу себе представить. «Скажите, пожалуйста, мистер Баллантайн, когда вы читали эту книгу?» — «А? Нет, я не читаю книги сам. Я отдал ее одному из своих редакторов». — «Прекрасно. И вам предоставили письменный отчет?» — «Нет. В этом не было необходимости. Редактор лишь просмотрела книгу и сказала, что это безнадежно. Как я и подозревал. Я, конечно, и сам заглянул в книгу, но мельком». — «Благодарю вас, мистер Баллантайн. Как видите, господин судья и господа заседатели, нет доказательств, что книга подверглась серьезному профессиональному рассмотрению. Разве шедевры жанра, именуемого le roman philosophe,[5] можно оценить по достоинству при столь беглом знакомстве?» Каждого из твоих свидетелей-издателей будут по очереди вызывать для дачи показаний, и каждый раз тебе придется выслушивать один и тот же диалог. Адвокат Кроттеля может утверждать что угодно относительно книги: что это шедевр философской мысли, что это ядовитое обличение разврата в высших эшелонах власти. Абсолютно что угодно. Он скажет, что вы с Холлиером завидовали научным способностям Парлабейна и не дали ходу его книге под тем предлогом, что Парлабейн — сознавшийся убийца. Адвокат споет арию про Жана Жене, гениального писателя и преступника, и завяжет его вместе с Парлабейном розовыми бантиками. Мария, ты влипла по самые уши.
— От твоих разговоров мало толку. Что нам делать? Может, как-то избавиться от Кроттеля? Уволить его?
— Глупая! Ты что, не знаешь — наша удивительно подробная Хартия прав и свобод запрещает увольнять кого бы то ни было, особенно если этот человек отравляет тебе жизнь. Да адвокаты Кроттеля тебя распнут. Слушай, дитя мое, тебе нужно посоветоваться с самым лучшим законником, причем как можно быстрее.
— А где нам его искать?
— Пожалуйста, не говори «нам». Я не имею никакого отношения к этой передряге.
— Но ты же мой друг!
— Быть твоим другом — тяжелый труд.
— Понятно. Друг до первого дождя.
— Не капризничай. Конечно, я с тобой. Но должен же я излить душу. Между прочим, мне и без этой истории хватает забот — с этой проклятой оперой, которую затеял Артур. Она меня с ума сведет! Знаешь чего?
— Нет, что?
— Мы откусили слишком много и теперь не успеем разжевать. Мы обещали поддержать Шнак в работе над оперой. Я еще не встречался со Шнак лицом к лицу, но успел наслушаться всяких ужасов. И конечно, я решил посмотреть, что там в этих гофмановских бумагах. С этого надо было начинать, но Артур бросился вперед очертя голову. Так что я посмотрел. И знаешь чего?
— Послушай, что ты меня все время спрашиваешь, знаю ли я чего? Это очень неграмотно и недостойно тебя. Ну-ну, не обижайся. Так что?
— Сущая ерунда. В бумагах нет либретто. Там есть всего несколько слов, примерно описывающих текст, который должен соответствовать музыке. Вот.
— И что же?
— А то, что нам придется найти либретто. Или сочинить. Либретто в манере начала девятнадцатого века. И откуда мы его возьмем?
Мария решила, что пора доставать виски. Они с Даркуром предавались унынию и изливали свои беды глубоко за полночь. Мария выпила только одну рюмку, а Даркур — несколько. Ей пришлось вывести его на улицу и запихать в такси. К счастью, полночь уже минула и ночной консьерж сменился с поста.
Симон Даркур плохо спал и проснулся с похмельем. Он стал ругать себя — гораздо суровей, чем это делал бы мирянин. Без сомнения, он слишком много пьет. Он отказывался называть это алкогольной зависимостью, как диктует современная социология. Он сказал себе, что становится пьяницей, а пьяница-священник — самый отвратительный вид пьяниц.
Оправдания? Да, конечно, он мог бы найти кучу оправданий. Фонд Корниша и святого до бутылки доведет. Вот ведь туполобая компашка подобралась! Причем во главе с Корнишем, которого финансовый мир считает таким идеалом осмотрительности. Но какие бы ни были у Даркура оправдания, он не должен стать пьяницей.
Эта история с якобы сыном Парлабейна может попортить много крови. Даркур кое-как проглотил завтрак — насильно заставляя себя именно потому, что пьяницы обычно не завтракают, — и позвонил знакомому частному детективу, который был ему кое-чем обязан. Симон мытьем и катаньем дотащил его способного сына до получения степени бакалавра. У детектива были очень полезные связи. Потом Симон поговорил по телефону с Уинтерсеном, завкафедрой музыковедения, не подчеркивая своего беспокойства из-за отсутствующего либретто, но пытаясь осторожно выяснить, что знает об этом Уинтерсен. Завкафедрой не волновался. Возможно, соответствующие бумаги попали в другое место или были внесены в каталог под другим именем — скорее всего, под именем либреттиста, которым, по-видимому, был Джеймс Робинсон Планше. Ни завкафедрой, ни Даркур никогда не слыхали о Планше, но они кружили по рингу в привычной для ученых манере — каждый пытался выяснить, что знает другой. От их возни в воздух поднялось облако незнания, которое, что опять-таки характерно для ученых, их успокоило. Они договорились о времени встречи Даркура с мисс Хюльдой Шнакенбург.
Когда это время настало, Даркур и завкафедрой прохлаждались в многооконном кабинете минут двадцать.
— Сами теперь видите, — сказал Уинтерсен. — Ни от кого другого я бы ничего подобного не потерпел. Но как я вам говорил, Шнак — особый случай.
Особо неприятный, подумал Даркур. Наконец дверь открылась, Шнак вошла и села, не дожидаясь ни приветствия, ни приглашения.
— Она сказала, что вы хотите меня видеть.
— Не я, Шнак, а профессор Даркур. Он представляет Фонд Корниша.
Шнак ничего не сказала, лишь полоснула Даркура взглядом — возможно, злобным. Ее вид не так выбивался из привычного ряда, как ожидал Даркур, но, несомненно, в кабинете завкафедрой она являла собой необычное зрелище. Дело было даже не в неряшливой и давно не стиранной одежде: многие студентки по модной идеологии того времени из принципа ходили в затрапезном и грязном. Немытость Шнак была не протестом против чего-либо, а настоящей грязью. Шнак выглядела чудовищно антисанитарной, больной и слегка сумасшедшей. Грязные волосы сосульками свисали на острую крысиную мордочку. Глаза почти закрылись — Шнак подозрительно щурилась, и от этого у нее на лице появились морщины в самых неожиданных местах, морщины, какие в наше время нечасто увидишь даже у древних старух. Грязный свитер когда-то принадлежал мужчине; на локтях вязка протерлась и распустилась. Свитер дополняли грязные джинсы — опять-таки грязные не модной грязью бунтарской юности, в которой есть определенное кокетство. Джинсы Шнак были грязны по-настоящему, до омерзения: в паху расплывалось большое желтое пятно. Довершали картину поношенные кроссовки без шнурков, на босу ногу. Девушка была очень грязна, но не агрессивно грязна — не как обыватель, желающий своим видом сделать некое заявление. В ней не было ничего поражающего взгляд. Если можно так выразиться, она выделялась именно своей непримечательностью: встретив ее на улице, Даркур, скорее всего, не обратил бы внимания. Но, увидев, на кого фонд собирается поставить большие деньги, Даркур похолодел: