И все же она была слишком мала ростом. Сделав невероятное усилие, она вся вытянулась, как будто даже выросла, и наконец коснулась синих картонных папок: ее руки шарили по обложкам, судорожно сжимали, царапали их. И вдруг раздался страшный треск: Фелисите задела лежавший на нижней полке образец геологической породы — кусок мрамора, и он полетел на пол.
Стук пестика тут же оборвался, и Мартина прерывисто зашептала:
— Осторожней! Он идет!
Но Фелисите была так поглощена своим делом, что не слышала ее и не заметила, как в комнату вбежал Паскаль. Вначале доктор подумал, что произошло несчастье, что кто-то упал, но при виде картины, представившейся его глазам, он оцепенел: Фелисите приросла к стулу, подняв руки, Мартина отступила к стенке, а Клотильда, очень бледная, выжидательно смотрит на него, не отводя взгляда. Поняв, что здесь происходит, Паскаль сам побелел как полотно. Его охватил страшный гнев.
Но старая г-жа Ругон нимало не смутилась. Как только она поняла, что ее затея не удалась, она спрыгнула со стула и, словно сын не застиг ее за грязным делом, сказала:
— Ах, это ты! Я не хотела тебя беспокоить… Я зашла, чтобы поцеловать Клотильду. И вот уже часа два болтаю с ней, а мне надо торопиться. Дома меня, наверно, заждались и не догадаются, куда я запропастилась. До свидания! До воскресенья!
И она ушла как ни в чем не бывало, на прощанье улыбнувшись сыну, который почтительно и безмолвно стоял перед ней. Такова была раз и навсегда усвоенная им тактика, чтобы уклониться от объяснения, которого он боялся, так как чувствовал, что оно будет бурным. Он знал свою мать и со свойственной ему широкой терпимостью ученого, который принимает в расчет влияние наследственности, среды и обстоятельств, готов был ей все простить. К тому же ведь она его мать. Одного этого было достаточно, ибо, несмотря на страшный удар, какой он наносил семье своими исследованиями, он нежно любил родных.
Но когда мать удалилась, весь его гнев обрушился на Клотильду. Он отвернулся от Мартины и устремил взгляд на девушку, которая не опускала глаз, как бы бесстрашно подтверждая, что отвечает за свой поступок.
— Ты! Ты! — только и выговорил он наконец.
Он схватил Клотильду за локоть, и сжал до боли. Но она продолжала смотреть ему прямо в лицо, не сгибаясь перед ним, непреклонно противопоставляя ему свою волю, свое я. Она была вызывающе хороша: тоненькая, стройная, нежная блондинка, в облегающей черной блузе; и все в ней — прямой лоб, тонкий нос, упрямый подбородок, — все дышало сейчас воинственным пылом.
— И это ты, мое создание, моя ученица, мой друг, мое второе я, ведь я тебе отдал частицу своего сердца и ума! Нет, нет, я должен был сохранить тебя целиком для себя одного, не допускать, чтобы лучшее, что в тебе есть, отобрали у меня и отдали твоему дурацкому богу!
— Помилуйте, сударь, вы богохульствуете! — вскричала Мартина, подошедшая к доктору, чтобы принять и на себя его гнев.
Но он даже не взглянул на нее. Для него существовала одна только Клотильда. Он словно преобразился. Его прекрасное лицо в рамке седых волос как бы помолодело от охватившей его беззаветной нежности, оскорбленной и поруганной. Еще с минуту они смотрели так друг на друга, не уступая, не отводя глаз.
— Ты! Ты! — повторял он дрожащим голосом.
— Да, я!.. Почему бы мне, учитель, не любить тебя так, как ты меня любишь? Почему, если я вижу, что ты в опасности, мне не попытаться тебя спасти? Ведь ты доискиваешься, о чем я думаю, и стремишься заставить меня думать так, как ты!
Никогда до сих пор она не давала ему такого отпора.
— Но ты еще совсем ребенок и ничего не знаешь!
— Напрасно ты так думаешь! У меня тоже есть душа, и ты знаешь о ней не больше моего.
Выпустив ее локоть, Паскаль не ответил, только неопределенно взмахнул рукой. Наступило многозначительное молчание, полное невысказанных слов. Он не хотел начинать спора, чувствуя его бесполезность. Рывком он распахнул ставень среднего окна, так как солнце садилось и в комнате сгущались сумерки. Потом снова вернулся к девушке.
Но Клотильде не хватало свежего воздуха и простора, она подошла к открытому окну. Яркий поток света иссяк, и только на раскаленном, но уже побледневшем небе не угасли последние отсветы заката, и вечерняя прохлада была напоена жаркими, пряными запахами еще полыхавшей зноем земли. Невдалеке, у подножья террасы, виднелись железнодорожные пути и служебные здания вокзала, а дальше, посреди обширной бесплодной равнины, тянулся ряд деревьев, обозначая теченье Вьорны, за которой возвышались холмы Святой Марты — укрепленные каменными стенками и засаженные оливами уступы красноватой земли. Вверху их венчали темные сосновые леса; этот огромный, опаленный солнцем амфитеатр цвета старого обожженного кирпича протянул по небу бахрому своей темной зелени. Налево открывалось Сейское ущелье — груды обвалившихся желтых камней посреди кроваво-красной земли, а над ними возвышалась мрачная, огромная гряда утесов, похожая на стену исполинской крепости; справа же, у самого входа в долину, где протекала Вьорна, расположился уступами Плассан с его крышами из выцветшей розовой черепицы — весь этот хаотический лабиринт старого города, в который столетние вязы вкрапливали свою густую листву. А надо всем в прозрачном золоте заката высилась уходящая в небо колокольня церкви св. Сатюрнена, одинокая и безмолвная в этот час.
— Ах, боже мой! Только гордец может вообразить, будто человеку под силу все охватить, все познать! — с расстановкой произнесла Клотильда.
Паскаль влез на стул, чтобы удостовериться, на месте ли его папки. Потом поднял кусок мрамора и положил его опять на полку; решительно заперев шкаф, он спрятал ключ в карман.
— Да, — промолвил он, — надо пытаться все познать и при этом не терять головы от того, что не все постиг и что никогда всего не постигнешь!
Мартина снова подошла к Клотильде, чтобы поддержать ее, подчеркнуть, что обе они действуют заодно. Доктор только теперь ее заметил и понял, что они объединились в своем стремлении взять над ним верх. После многолетних тайных покушений теперь, наконец, объявлена открытая война, близкие ополчились против дела его жизни и грозят все уничтожить. Нет горшей доли, чем увидеть предательство у себя дома, вокруг себя, почувствовать, что тебя преследуют, грабят, убивают те, кого ты любишь и кто тебя любит!
Эта страшная мысль пришла ему сейчас впервые.
— Но ведь вы обе все-таки любите меня!
У женщин на глаза навернулись слезы. А Паскаль вдруг почувствовал, как в этот тихий предвечерний час его охватила бесконечная грусть. Неизменной жизнерадостности Паскаля, его доброте, питаемой страстной любовью к жизни, был нанесен удар.
— Ах, дорогая моя, и ты, бедняжка Мартина, всё это вы делаете во имя моего счастья, не так ли? Но, увы! Какие мы теперь будем несчастные!
II
На следующее утро Клотильда проснулась в шесть часов. Накануне она поссорилась с Паскалем, и они весь день дулись друг на друга. Первым ее ощущением было смутное чувство тревоги и огорчения, желание немедленно помириться с ним, чтобы сбросить с души тяжелый камень.
Проворно вскочив с кровати, она приоткрыла ставни. В спальню, еще полную сна и тонкого аромата юности, ворвалась прохлада светлого радостного утра, и высоко стоявшее солнце прочертило на полу две золотые полосы. Присев снова на край матраса, девушка на мгновенье задумалась; в обтягивавшей ее сорочке она казалась еще стройнее: у нее были длинные точеные ноги, крепкое, стройное тело, округлые груди и шея, округлые гибкие руки, а шелковистая кожа белоснежных плеч пленяла взор своей юной прелестью. В переходном возрасте, затянувшемся у нее до восемнадцати лет, она выглядела очень большой, нескладной, лазала по деревьям, как мальчишка, и вдруг этот долговязый подросток превратился в обаятельное созданье, полное чарующей грации.
Взгляд Клотильды блуждал по стенам комнаты. Сулейяду построили в прошлом веке, но ее, должно быть, обставили заново во времена Первой империи, на уцелевшем узорчатом ситце обивки были изображены какие-то сфинксы в медальонах из дубовых листьев. Когда-то ситец был ярко-красный, а теперь стал розовым, того линяло-розового цвета, который приближается к палевому. Занавески на двух окнах и полог кровати сохранились от прежних времен, их не раз стирали, от чего они совсем вылиняли. И этот поблекший, изысканно-нежный пурпур тона утренней зари был поистине великолепен. Кровать, обтянутая той же материей, пришла в негодность, и ее заменили взятой из соседней комнаты — низкой, очень широкой, массивной кроватью красного дерева, также в стиле ампир, с медными украшениями и четырьмя столбиками по углам, увенчанными такими же сфинксами, как те, что красовались на обивке. Впрочем, и остальная мебель была в том же вкусе: шкаф с колонками и цельными дверцами, комод с белой мраморной доской, в резной деревянной раме, громоздкое высокое трюмо, кушетка с прямыми ножками, стулья с прямыми спинками в форме лиры. Но на пышной кровати, занимавшей середину стены против окон, пестрело шелковое покрывало, сшитое из старой юбки времен Людовика Пятнадцатого, а гора подушек придавала уют жесткой кушетке. Две этажерки и стол были так же, как и кровать, покрыты извлеченной из недр какого-то шкафа старой шелковой матерней, затканной цветами.