— Да, мой папа говорит, что доктор Маккосланд сидит там не вылезая.
— Этот ребенок родился слишком рано, — сказал я с более чем очевидным намеком.
— Прежде, что ли? — невольно спросил он, глядя мне в глаза.
— И ты знаешь почему, — не отставал я.
— Нет, не знаю.
— Знаешь, еще как знаешь. Это же ты кинул этот снежок.
— Я кинул снежок в тебя, — сказал он, — и очень хорошо тебе залепил.
Перси лгал, это чувствовалось по откровенной наглости его тона.
— Ты хочешь сказать, что ты так считаешь? — спросил я.
— Ну конечно же, я так считаю, — сказал он. — Да и тебе бы лучше так считать, если не хочешь нажить уйму неприятностей.
Мы смотрели друг другу в глаза, и я понимал, что он боится, а еще я понимал, что он готов драться, лгать, готов на все, что угодно, лишь бы не признаваться в том, что известно мне. И я не понимал, что я могу с этим поделать.
Так что я остался один на один со своей виной, и она меня терзала. Я был пресвитерианским ребенком и предостаточно знал об адских муках. Среди отцовских книг был Данте с иллюстрациями Доре, по тому времени подобные книги встречались в провинции сплошь и рядом; думаю, никто из нас толком не осознавал, что Данте был католиком. Когда-то я смотрел на эти картинки с зябким удовольствием, теперь же выяснялось, что они прямо относятся ко мне, показывают, что ждет за пределами этой земной жизни таких мальчиков, как я. Я был проклят навеки. В наше время подобные фразы кажутся людям пустыми, ничего не значащими, но для меня они были полны глубокого и зловещего смысла. При всей своей увлеченности делами Демпстеров, мать заметила, что я малость побледнел и осунулся, и начала регулярно пичкать меня рыбьим жиром. Я не испытывал особых телесных страданий, зато душевных страданий было хоть отбавляй, по причине, прямо связанной с моим возрастом. Мне было почти одиннадцать лет, и я отношусь, надо думать, к скороспелой породе, во всяком случае у меня уже начали проявляться первые признаки половой зрелости.
О, сколь здоровы духом теперешние дети! Или это только так считается? Не знаю, не знаю. Во всяком случае в те времена общепринятое отношение ко всему связанному с полом было таким, что уже одного этого хватало с лихвой, чтобы превратить в ад жизнь подростка вроде меня, то есть серьезно и с глубоким недоверием относившегося ко всему действительно приятному в жизни. Мало того, что я каждодневно слышал всякие похабные, шепотком передаваемые истории от мальчишек-сверстников, мало того, что я терзался растущими подозрениями, что и мои родители некоторым образом причастны к этому свинству, к сексу, занимавшему все большее и большее место в моих мыслях, теперь я оказался прямо ответственным за событие, имевшее неоспоримо сексуальную природу, — за рождение ребенка. И какой это был ребенок! Из безумной путаницы моих мыслей выкристаллизовалась странная уверенность, что я более ответствен за рождение Пола Демпстера, чем его родители, и что, если этот факт когда-нибудь выйдет на свет, меня неизбежно постигнут некие страшные кары. В частности, от меня откажется мать. Эта мысль была невыносима, но я не мог выкинуть ее из головы.
Мои страдания ничуть не уменьшились, когда месяца через четыре после рождения Пола я услышал по дымоходу (не такому уже горячему, потому что наступала весна) следующий разговор:
— Я почти уверена, что маленький Пол выкарабкается. Доктор говорит, что будет задержка в развитии, но мало-помалу все придет в норму.
— Вот уж для тебя радость. Это же твоя заслуга по большей части.
— Нет, что ты! Я просто делала что могла. Но доктор говорит, что нужно, чтобы за Полом кто-то присматривал. На мать надежды мало.
— Она что, так и не пришла в себя?
— Куда там. Эта бедняжка испытала страшное потрясение. А Амаса Демпстер никак не возьмет в голову, что есть время говорить о Боге и есть время полагаться на Бога и молчать себе в тряпочку. К счастью, она вроде и не понимает того, что он там плетет.
— Ты хочешь сказать, она лишилась рассудка?
— Бедняжка осталась такой же милой, спокойной и приветливой, какой была прежде, но она словно не здесь, а в каком-то другом мире. Этот снежок сделал с ней что-то ужасное. И кто бы это мог его кинуть?
— Демпстер не рассмотрел. Скорее всего никто этого так и не узнает.
— Я иногда задумываюсь, а не может ли быть, что Данстэбл знает больше, чем нам рассказывает?
— О нет, он же знает, как все это серьезно. Если бы он знал хоть что-нибудь, он бы обязательно нам сказал.
— Кто бы это ни был, его руку направлял сатана.
Да, и сатана подменил ему цель. Миссис Демпстер лишилась рассудка! Я на цыпочках прокрался к своей кровати. Мне хотелось умереть, умереть этой же ночью, но в то же время я панически боялся смерти.
Да если бы только смерть! Прямиком в ад, на адские муки, но ты хотя бы понимаешь свое положение. Жить, тая в себе невыносимую вину, гораздо труднее. Чем дальше уходил в прошлое снежок, от которого миссис Демпстер потеряла рассудок, тем невозможнее было мне обвинить Перси Бойда Стонтона, что это он его кинул. Его бесстыдный отказ признать свою вину усугублял мое жалкое положение, добавляя к ответственности за содеянное ответственность за умолчание. Однако с течением времени стало выясняться, что миссис Демпстер утратила рассудок далеко не в той степени, как я сперва боялся.
Моя мать с ее непогрешимым здравым смыслом проникла в корень ситуации, сказав, что миссис Демпстер осталась практически такой же, как была прежде, — ну разве что еще больше такой. Год назад, когда Амаса Демпстер привез свою миниатюрную супругу в поселок, наши кумушки дружно согласились, что ничто и никогда не сделает из этой особы настоящую священникову жену.
Как я уже говорил, в нашем поселке присутствовало очень многое из того, чем может похвастаться человечество, — многое, но не все. Одной из вещей, отсутствие которых особенно бросалось в глаза, являлось эстетическое чувство. Предки-первопоселенцы оставили нам в наследство слишком много грубой практичности, чтобы в ее атмосфере могло возникнуть поощрительное отношение к чему-либо подобному, и качества, ценимые в более цивилизованном и утонченном обществе, мы награждали пренебрежительными словами. Миссис Демпстер не была хорошенькой — мы понимали, что такое «хорошенькая», и сдержанно признавали это качество приятным, пусть и бесполезным, — а вот кротость выражения и нежный цвет ее лица были для нас крайне необычны. Моя мать (у нее было резко очерченное лицо и коротко остриженные, чтобы поменьше с ними возиться, волосы) сказала однажды, что у миссис Демпстер лицо как миска с простоквашей. Вдобавок она была совсем миниатюрная, даже одежда, положенная священниковой жене, не могла замаскировать ее хрупкую, как у девочки, фигуру и легкую поступь. Беременность сказалась на миссис Демпстер неожиданным образом — она буквально сияла, что никак не соответствовало серьезности ее состояния; ну разве это прилично, чтобы беременная женщина все время улыбалась? И уж во всяком случае она могла бы построже относиться к этим волнистым локонам, то и дело выбивавшимся из строгой, как то и положено, прически. Она была мила и приветлива, но разве смог бы этот тихий, нежный голос укрощать споры на собраниях женского комитета по сбору пожертвований на церковь? И почему она смеется непонятно над чем? Никто не видит ничего смешного, а она смеется.
Амаса Демпстер, казавшийся прежде вполне уравновешенным (для священника[7]) человеком, совсем сдурел со своей женой. Он буквально не сводил с нее глаз, а еще не раз видели, как он таскает воду из колодца, хотя по заведенному порядку женщин освобождали от этой работы только на последнем месяце беременности. А посмотреть, как преподобный Амаса на нее смотрит, так можно было задуматься, в своем ли он уме. Как будто он все еще женихается, вместо того чтобы заняться своим Божьим делом и честно отрабатывать пятьсот пятьдесят долларов в год. Это столько баптисты платили своему священнику, плюс к тому скудное количество дров и десятипроцентная скидка на все покупаемое в принадлежавшей баптисту лавке — ну и еще в нескольких лавках, где, как это говорится, «уважали рясу». Подавая пример прихожанам, он возвращал церкви ровно одну десятую часть своего дохода (это считалось само собой разумеющимся). Широко выражалась надежда, что мистер Демпстер все-таки не превратит свою жену из дурочки в полную дуру.
В нашем поселке резкие слова далеко не всегда сопровождались резкими действиями. Моя мать, которую никто не обвинил бы в чрезмерной мягкости хоть по отношению к семье, хоть к миру, вообще прямо из себя выворачивалась, чтобы помочь миссис Демпстер — я не говорю «подружиться с ней», потому что дружба между двумя настолько различными женщинами лежала за пределами возможного. Мать пыталась «ввести ее в курс дела», и чем бы ни было это загадочное женское дело, в его состав несомненно входила уйма всяких вкусных вещей, приготовленных моей матерью, которые она так, между прочим, оставляла юной супруге священника после своих визитов, а также практическая демонстрация полезных устройств вроде растяжки для ковра или сушилки для кружевных занавесок и не менее полезного искусства протирать оконные стекла газетой.