Наконец уселись за стол и с зелменовским спокойствием стали ждать жениха.
* * *
Как только Бера показался на пороге, водворилась мертвая тишина, совсем не как на свадьбе. Даже смотреть стали с дрожью в ресницах. Все это общество показалось ему весьма подозрительным, и потому Бера прямо так и сказал:
— Судя по разным приметам, здесь собираются справлять свадьбу по всем правилам? — и он посмотрел на разодетую Хаеле, которая сидела на месте, на подушке, выше всех. — Так или не так?
— А что же, — ответил зло дядя Юда, — разве это маленькая радость? — Дядя Юда ответил колко потому, что он не умел ладить с людьми.
Тогда Бера приступил к чтению газет. Так что Зелменовы начали догадываться, что свадьба пройдет не совсем благополучно. Только разгоряченный дядя Ича с атласным шнурком, подвязанным под воротником, еще сидел, не теряя надежды промочить горло. Вдруг его по-женски ущипнули за ногу — это тетя Малкеле дала ему понять под столом о своих опасениях, — и он тоже стал с подозрением озираться.
Когда Бера кончил читать газеты, он издал знаменитое зелменовское ржание и стал смотреть на лампу, как он обычно делал в подобных случаях. Поняли, что он решил перемолчать свадьбу, — правда, не велика наука, но все же надо уметь и это. Бера повел дело примерно таким манером: он сидел спокойно, как сидят иногда на вокзале и ждут, когда наконец придет поезд, смотрел на лампу в глубоком молчании, которое камнем ложилось на душу родне. После каких-нибудь десяти минут молчания у всех потемнело в глазах.
Этот человек сидел и прямо-таки убивал людей своим холодом, косил их направо и налево.
Первый, кто не выдержал, был дядя Юда. Он подался весь вперед, и его черные острые глазки взглянули поверх очков.
— Может быть, ты наконец вымолвишь слово, дорогой зятек?
На помощь ему пришел побледневший дядя Ича:
— Вымолви слово, говорю я тебе, буйвол, потому что это твое торжество, твоя свадьба!
— И что тебе здесь такого сделали? — стала упрашивать тетя Малкеле.
Тогда Бера не спеша ответил:
— Перестаньте мне морочить голову, потому что я сижу и думаю о чем-то другом.
— Так пусть мы тоже узнаем, о чем, например, человек думает! — не отставал дядя Юда.
— Я сижу и думаю, — сказал Бера, — как бы электрифицировать двор.
Зелменовы переглянулись. Вот еще не было печали! Кажется, зачем о дворе думать, — но если даже допустить, что о реб-зелменовском дворе стоит подумать, так для этого тоже теперь не время. Именно это высказал дядя Юда и заодно уже задал ему как следует, потому что он был не из тех людей, которые могут смолчать.
Бера поднялся, попросил Хаеле одеться, и жених с невестой ушли.
Позор был велик. Гости сидели вокруг стола с вытянувшимися лицами и сосредоточенно смотрели на скатерть. Вдруг в дядю Юду вселился бес. Он схватил бутылку с вином и трахнул ею об пол. Потом он ухватился за собственную бородку, будто хотел вырвать ее с корнем.
В доме поднялся переполох. Люди подались к дверям. Только дядя Зиша стоял спокойно, еле сдерживая улыбку, и потягивал волосок из бороды.
— Ну и дети же у людей!
Дядя Юда потянулся к нему всем туловищем и погрозил пальцем.
— Подожди, Зишка, ты еще узнаешь, почем фунт лиха: у тебя тоже есть дочери!..
На это дядя Зиша ответил холодно и обстоятельно; впрочем, у него побелел нос.
— Так пусть-таки знают, — сказал он, — что дочери Зиши, часовых дел мастера, выйдут замуж по всем еврейским законам и обычаям.
Возле него уже стояла тетя Гита и держала его за рукав — дядя Зиша был человеком болезненным. Но поскольку он заговорил, он должен был высказаться до конца: пусть его брат лучше заботится о собственной дочери Хае, чтобы она, бедняжка, в обществе ее сокровища не разучилась разговаривать.
Но почему у дяди Зиши побелел нос?
Дядя Зиша вошел к себе в дом молча. Было уже очень поздно. Сквозь низкие синие оконца просовывались серебряные проволочки от звезд. Он отворил дверь в другую комнату.
Там мерцал каганец. Тонька дяди Зиши, лежа в кровати, жевала хлеб и что-то учила по толстой книге.
Долго стоял дядя Зиша в полутьме, гладил бороду, не зная, с чего ему начать.
— Так что ты скажешь, Гита? — И он повернулся к тете, которая, как всегда, стояла возле него.
— Конечно, она не в своем уме, — ответила тетя. — Ведь в печке стоит горячий глек.
Дядя Зиша махнул рукой.
— До каких пор можно комсомолить? Вот что я спрашиваю.
Тогда Тонька не спеша повернулась к отцу:
— Ты, наверное, имеешь в виду меня?
— А если тебя, так что?
— Известно ли тебе, папа, о том, — приподнялась она, обнажив плечи зелменовской смуглости, — что двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года в одной шестой части мира произошла первая Великая пролетарская революция?
— Ну?
— Ну, так вот это я и хотела тебе сказать. — Она улыбнулась про себя и опять принялась за книгу.
Дядя Зиша стал против тети.
— Гита, ты слышишь? Береле нашего Ички стал главным заправилой…
— А ты бы хотел, чтобы Николайка был заправилой? — резко спросила его Тонька.
— А что? При Николайке, дурочка, думаешь, жилось людям плохо?
Тонька сердито сплюнула, бросила на пол свой ломоть хлеба, потушила свет, повернулась к стене и укрылась с головой.
Стало темно и тихо, оглушительно тихо. Лишь в смежной комнате разнобойное тикание множества часов дяди Зиши стекало со стен крупным дождем. Стало темно, хоть выколи глаз.
— Это так почитают родителей, а? — проговорил дядя Зиша сдавленным голосом.
Потом отец и мать лазали в потемках по дому, перекликались тусклыми, водянистыми голосами, и, кажется, тогда дядя Зиша резко осудил теперешние порядки.
* * *
Что за человек этот часовых дел мастер Зиша?
Прежде всего он человек болезненный. Сразу же после свадьбы дядя Зиша объявил всему свету о своей хворости, и все ее признали. Приходилось поддерживать его то бульонцем, то лимончиком. От его ремесла, по правде говоря, не разживешься. Тете Гите приходится еще вдобавок продавать нитки кооперативам. Если уж на то пошло, по-настоящему больна она, тетя Гита. У нее немало болезней, из которых две, как известно, она получила в наследство от своих раввинов, а четыре выпестовала сама, собственными силами. Врачи даже уверяют, что она долго не протянет, поэтому тетя Гита осторожна, и всякий раз, выходя из лавки, она тут же записывает, сколько ей задолжали, на случай, если это несчастье постигнет ее по дороге, ведь потом не будут знать, с кого взыскать за нитки.
Что же за создание эта тетя Гита?
Она высокая, худая, костлявая, все на ней застегнуто до последней пуговицы. Она молчаливая, как всякий Зелменов, но у нее молчание совсем иного рода — с шелковинкой, с налетом грусти и со святой голубизной из талеса. Бера, например, может человека убить своим молчанием, а когда тетя Гита усаживается, с тем чтобы помолчать несколько часов подряд, так это музыка, игра на скрипке.
* * *
После полуночи дядя Зиша поднял заспанную квадратную голову с подушки и стал будить жену:
— Сорка уже здесь? Я спрашиваю тебя, Сорка пришла?
Он имел в виду свою старшую дочь Соню, которая работает в Наркомфине.
Дядя Фоля идет своим особым, трудовым путем в жизни.
Он молчит по трем причинам: во-первых, потому, что ему нечего сказать; во-вторых, потому, что он никого на дворе не признает; в-третьих, потому, что в детстве его обидели.
Тридцать пять лет тому назад ему было всего десять лет. Тогда с ним поступили по-злодейски, а именно — его высекли, его чуть не засекли до смерти.
Реб Зелмеле тогда еще торговал телятами; незадолго перед этим он прибыл из «глубин Расеи».
Дети — Зишка, Юдка, Ичка-козел — ходили по дворам собирать кости, а его, дядю Фолю, не брали с собой.
— Этого тетерю, — говорили они, — мы с собой не возьмем. Он невезучий.
И дядя Фоля втихомолку строил зловещие планы, чтобы ошарашить домашних; ходил молча по дворам, шарил в помойных ямах — настоящие кости не попадались, — и он оставался наедине со своими мрачными мыслями. Вообще, дядя Фоля с детства был замкнутой натурой.
Однажды вечером он пошел купаться. У самой реки, в яме, лежала ободранная лошадь. Дядя Фоля остановился, заглянул в немую темноту вспоротого брюха, оглядел задранные ноги, и вдруг ему стукнула в голову дикая мысль: «От этой лошади с ее костями можно разбогатеть!»
Чуть не плача он бросился домой за мешком.
Три дня он трудился, перетаскивая на спине куски лошади и запихивая их за печь.
Реб Зелмеле был как раз в то время на селе. Он вернулся на рассвете и, едва переступив порог, стал водить носом.