— Да неужели?! — вскрикнул Тарвин и попросил немедленно представить его; это именно тот человек, которого ему нужно видеть. Кондуктор рассмеялся и сказал, что сам он не директор; однако когда, спустя некоторое время, он вернулся после обхода, то сказал, что председатель спрашивал его, не может ли он рекомендовать какого-нибудь благомыслящего человека в Топазе, с которым можно было бы разумно обсудить вопрос о проведении «Трех С.» в Топаз. Кондуктор сказал, что в настоящее время у него в поезде едут два таких человека, и председатель просил передать, что он был бы рад поговорить с ними, если бы они перешли в его вагон.
Целый год директора железной дороги говорили о проведении линии через Топаз в бесстрастных и безразличных выражениях директоров, ожидающих поощрения. Промышленный совет Топаза собрался и проголосовал за поощрение. Оно выразилось в обязательствах города и предоставлении участков земли и в конце концов в намерении покупать железнодорожные акции по завышенным ценам. Это было прекрасно даже для промышленного совета Топаза, но, под влиянием местного честолюбия и гордости, Рестлер поступил еще лучше. Рестлер лежал в пятнадцати милях от Топаза, в горах, и, следовательно, ближе к рудникам, и Топаз считал его своим соперником не в одном этом деле.
Оба города достигли расцвета одновременно; но потом успех покинул Рестлер и переселился в Топаз. Это стоило Рестлеру потери порядочного количества граждан, которые переселились в более процветающее место. Некоторые из граждан разобрали свои дома и перевезли их в Топаз, к огорчению оставшихся жителей Рестлера. Но теперь очередь дошла до Топаза, и он начал сознавать, что теряет свое значение. Дома два перевезли обратно. На этот раз в выигрыше оказывался Рестлер. Если туда проведут железную дорогу — Топаз погиб. Если Топазу удастся захватить дорогу, благосостояние города обеспечено. Оба города ненавидели друг друга, как ненавидят подобные города на западе Америки — злобно, радостно. Если бы какой-нибудь земной переворот уничтожил один из городов, другой умер бы от недостатка интереса в жизни. Если бы Топаз мог убить Рестлер или Рестлер Топаз большей предприимчивостью, деятельностью или громом и молнией местной прессы, оставшийся в живых город организовал бы триумфальное шествие и победный танец. Но истребление одного из этих городов какими-либо другими средствами, кроме предназначенных самими небесами средств интриг, газетного шума и деятельности промышленного совета, было бы жестоким горем для другого.
Самое драгоценное для гражданина запада — это возможность гордиться своим городом. Смысл этой гордости состоит в ненависти к соперничающему городу. Гордость своим городом не может существовать без зависти к другому, и поэтому для Топаза и Рестлера было счастьем, что они находились на подходящем расстоянии для ненависти, так как живая вера людей в одно определенное место пустыни запада, на котором они решили раскинуть свои палатки, заключает в себе будущее запада. У Тарвина чувство любви к родному городу было почти религией. Это чувство было для него всего дороже на свете, за исключением Кэт, а иногда даже дороже Кэт. Оно заменяло ему все высшие стремления и идеалы, увлекающие других людей. Он жаждал успеха, желал выдвинуться, но его стремления к личному благу совпадали со стремлениями к благу своего города. Он не мог достичь успеха в случае неудачи города, а в случае преуспевания города и его ожидает успех. Его честолюбие относительно Топаза, его прославление Топаза — все это был патриотизм, страстный и личный. Топаз — это его родная страна и потому, что она была близка и реальна, потому, что он мог наложить на нее свою руку, и, главное, потому, что он мог покупать и продавать куски земли в этой стране, это была более родная ему страна, чем Американские Соединенные Штаты, становившиеся его родной страной в военное время.
Он присутствовал при зарождении Топаза. Он знал город тогда, когда почти мог охватить его руками; он наблюдал за ним, лелеял, ласкал его; он пригвоздил к нему свое сердце при первом межевании и теперь знал, что нужно городу. Ему нужны «Три С.».
Кондуктор представил Тарвина и Шериффа президенту, когда привел их в отдельный вагон, а тот представил обоих своей молодой жене — двадцатилетней блондинке, вполне сознававшей свое положение хорошенькой новобрачной; Тарвин, со своей обычной прозорливостью, немедленно уселся рядом с ней. В вагоне кроме салона Салдона, в который провели Тарвина и Шериффа, были еще купе с обеих сторон. Все вместе являлось чудом уюта и удобства; украшения отличались утонченным изяществом. В салон-вагоне были мягкие плюшевые ковры несравненных оттенков, заглушавшие шум шагов; мерцала резная никелевая отделка, сверкали зеркала. Изысканная простота деревянных частей, отделанных в более современном стиле, еще более подчеркивала роскошь остального убранства.
Председатель находившейся еще в зародыше Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги освободил место для Шериффа на одном из соломенных стульев, скинув кучу иллюстрированных журналов, и устремил из-под нависших густых бровей взгляд своих черных, похожих на бусы, глаз на Шериффа. Его тучное тело заполняло другой легкий стул. У него был нездоровый цвет лица и отвислый толстый подбородок хорошо пожившего человека лет пятидесяти. Он слушал оживленные доводы Шериффа, который немедленно пустился в разговор с угрюмым, ничего не выражавшим лицом, а Тарвин завел с миссис Мьютри разговор, не имевший никакого отношения к существованию железных дорог. Он знал все, что касалось свадьбы председателя, и заметил, что она очень охотно выслушивает его лестные отзывы об этом событии. Он осыпал ее комплиментами, сумел заставить ее рассказать о своем свадебном путешествии. Они заканчивали его и должны были поселиться в Денвере. Она не знала, понравится ли ей этот город. Тарвин заверил ее, что он понравится ей. Он гарантировал это; он раззолачивал и украшал Денвер для нее; он изображал его волшебным городом и населял его персонажами восточных сказок. Потом он принялся расхваливать магазины и театры. Он говорил, что они затмевают нью-йоркские, но ей следует посмотреть театр в Топазе. Он надеялся, что они остановятся в Топазе на денек-другой.
Тарвин не расхваливал Топаз так грубо, как Денвер. Ему удалось, однако, дать ей понять его особую прелесть и, когда ему удалось представить его как самый хорошенький, лучший и процветающий город на западе, он бросил этот предмет разговора. Большинство тем их беседы носило более личный характер. Тарвин направлял разговор то в одну, то в другую сторону, отыскивая сначала сочувственную струну, а затем и слабое место. Ему нужно было узнать, как лучше подействовать на нее. Таким путем — через нее — можно будет подействовать и на председателя. Он понял это, как только вошел в вагон. Он знал ее историю и даже знал ее отца, который некогда держал гостиницу, где он останавливался, когда был в Омаге. Он расспрашивал ее о старом доме и сменился ли владелец с тех пор, как он был там. Кто хозяйничает там теперь? Он надеялся, что остался главный лакей.
А повар? У него текли слюнки при одном воспоминании об этом поваре. Она дружелюбно рассмеялась. Ее детство прошло в гостинице. Она играла в залах и коридорах, барабанила на рояле в гостиной и истребляла леденцы в кладовой. Она знала этого повара — знала лично. Он давал ей лепешки, которые она брала с собой в постель. О, да! Он еще там.
В открытом, дружеском обращении Тарвина, в его склонности быть довольным и горячем желании доставить удовольствие другим было что-то заразительное, а его сердечное, дружественное отношение, открытый веселый взгляд, способность относиться ко всему смело, широко и уверенно невольно располагали к нему. Его беспристрастная любовь распространялась на весь род человеческий. Он был двоюродным братом всего человечества и братом каждого человека, который пожелал бы этого. Он вскоре оказался в отличных отношениях с миссис Мьютри, и она подозвала его к окну в конце вагона, чтобы он показывал ей виды Арканзаса. Вагон был последний, и через хорошо отполированное стекло путешественники смотрели на извивающуюся полосу удалявшегося железнодорожного полотна и на страшные стены грозных скал, подымавшихся по обе его стороны. Они опускались на пол, чтобы взглянуть на нависшие над ними утесы, и оглядывались назад на хаос высоко вздымавшихся гор, которые расступались, чтобы пропустить их, и смыкались, лишь только они удалялись.
Поезд мчался, игнорируя нарушенную им красоту этого первобытного мира, чудесным образом удерживаясь на узком, как острие ножа, пространстве, отвоевывая его с одной стороны у реки, с другой — у горы. Иногда, когда поезд проносился по бесконечным изгибам пути, миссис Мьютри теряла равновесие и удерживалась на ногах только ухватившись за Тарвина. Кончилось тем, что он взял ее под руку, и оба они стояли, покачиваясь в такт ходу поезда, причем Тарвин, расставив ноги, старался удержаться сам и удержать свою даму, между тем как оба смотрели на чудовищные вершины и царственные каменные утесы, которые, казалось, колебались над ними на головокружительной высоте.