— Дело сделано, слезами горю не поможешь, тетя Эльжбета. — Затем взгляд его упал на Онну, которая стояла рядом, и он увидел ее расширившиеся от ужаса глаза. — Не печалься, маленькая, — тихо сказал он, — беда невелика. Как-нибудь расплатимся. Я буду больше работать.
Он всегда так говорил. Онна привыкла к этим словам и видела в них разрешение всех трудностей. «Я буду больше работать». Так говорил он в Литве в тот раз, когда один чиновник отобрал у него паспорт, а другой арестовал его, как беспаспортного, и оба поделили между собой треть его имущества. Так говорил он и в Нью-Йорке, когда медоточивый агент заманил их к себе в гостиницу, заставил оплатить такой огромный счет и почти силой не давал съехать от него, хотя они и уплатили все сполна. Теперь Юргис в третий раз произнес эти слова, и Онна с облегчением вздохнула; так удивительно хорошо, что у нее есть муж — совсем как у взрослой женщины, — да еще такой большой и сильный муж, который умеет разрешить все затруднения!
* * *
Смолкло последнее всхлипывание маленького Себастьянаса, и музыкантам снова напоминают об их обязанностях. Обрядовая пляска возобновляется, но уже почти все протанцевали с невестой, поэтому сбор денег скоро кончается, и опять начинаются беспорядочные танцы. Однако время уже за полночь, и все теперь иначе, чем было. Танцоры медлительны и неповоротливы, многие сильно выпили и давно уже прошли стадию возбуждения. Круг за кругом, час за часом проделывают они одни и те же движения, бессмысленно уставившись в пространство, словно в каком-то трансе. Мужчины тесно прижимают к себе женщин, но в глаза друг другу они уже почти не глядят. Иные пары не желают танцевать и сидят по углам, держась за руки. По комнате, на все натыкаясь, бродят пьяные; некоторые гости собираются в кучки и ноют хором, ни на кого не обращая внимания. Прошло много времени, и теперь особенно заметно, что все пьяны по-разному — особенно молодые люди. Одни, пошатываясь, обнимают друг друга и слезливо бормочут какую-то чушь, другие по пустякам затевают ссоры, лезут в драку, и их приходится разнимать. Толстый полисмен окончательно просыпается и ощупывает свою дубинку. Нужно быть расторопным: если не уследить за этими предутренними драками, они распространяются, как лесной пожар, и тогда приходится вызывать подмогу из участка. Главное, бить без разбора всех дерущихся по головам, а не то этих голов появится столько, что вам уже не разбить ни одной. За бойнями не слишком точно ведется счет разбитым головам, так как люди, которые с утра и до ночи разбивают головы животным, по-видимому, входят во вкус этого занятия и практикуются на своих друзьях, а по временам и на членах своих семей. Как тут не поздравить человечество с тем, что при современных усовершенствованных методах всю невеселую, но необходимую работу по разбиванию голов цивилизованный мир может свалить на немногих!
Сегодня драк нет — может быть, потому, что Юргис тоже начеку — даже больше, чем полисмен. Юргис изрядно выпил, как сделал бы на его месте всякий, раз уж все равно придется платить за выпитое и невыпитое; но он очень уравновешенный человек и редко выходит из себя. Только раз атмосфера опасно накаляется, и виновата в этом Мария Берчинскайте. Часа два назад Мария, по-видимому, решила, что если алтарь в углу с божеством в грязно-белых одеждах и не совсем похож на обитель муз, то во всяком случае это самая подходящая из всех возможных на земле замен. И вот до ушей воинственно-пьяной Марии доходит история «о негодяях, не заплативших в этот вечер». Мария бросается в бой, даже без предварительного объявления войны в виде отборной брани, и, когда ее оттаскивают в сторону, в руках у нее зажаты воротнички двух негодяев. По счастью, полисмен склонен быть справедливым, и за дверь он выкидывает не Марию.
Но музыку это происшествие прерывает всего лишь на несколько минут. Затем опять раздается безжалостная мелодия, мелодия, которую вот уже полчаса, словно заведенные, наигрывают музыканты. Это — американская песенка, подобранная ими на улице; все знают ее слова — во всяком случае первую строчку — и без передышки снова и снова мурлычут под нос:
Как-то летним вечерком!
Как-то летним вечерком!
Как-то летним вечерком!
Как-то летним вечерком!
Словно некий гипноз скрыт в этой песне с ее постоянно возвращающейся доминантой. Она привела в полное отупение тех, кто ее слышит, и тех, кто ее играет. Никто не может от нее отделаться, не может даже подумать о том, чтобы от нее отделаться; три часа утра, люди исчерпали уже и все свое веселье, и все свои силы, и даже те силы, которые придала им обильная выпивка, и, однако, они не могут остановиться. Ровно в семь часов утра все они должны будут, переодевшись в рабочее платье, стоять на своих местах у Дэрхема, или у Брауна, или у Джонса. Кто опоздает хотя бы на одну минуту, тот лишится часового заработка, а кто опоздает на много минут, тот рискует увидеть свой медный номерок перевернутым: это значит, что ему предстоит присоединиться к голодной толпе, которая ежедневно, с шести до половины девятого утра, осаждает ворота боен. Из этого правила нет исключения, нет его даже для маленькой Онны, которая попросила дать ей после свадьбы свободный день — один неоплаченный свободный день — и получила отказ. Когда столько людей готовы безоговорочно выполнять все ваши требования, стоит ли обременять себя теми, кто на это не согласен?
Маленькая Онна близка к обмороку, от спертого воздуха у нее мутится в голове. Онна в рот не брала спиртного, но остальные буквально налиты алкоголем, как лампы керосином; от мужчин, спящих непробудным сном на стульях или на полу, разит так, что к ним невозможно подойти. Порою Юргис смотрит на Онну голодными глазами — застенчивость его давно исчезла; но кругом люди, и он все еще ждет, поглядывая на дверь, к которой должна подъехать карета. Но ее все нет и нет. Наконец, он теряет терпение и подходит к Онне, которая бледнеет и дрожит. Он накидывает на нее шаль и свой пиджак. Они живут лишь в двух кварталах отсюда, и Юргису карета не нужна.
Они почти ни с кем не прощаются — танцующие их не замечают, а дети и почти все пожилые люди в изнеможении спят. Спит дед Антанас, спят Шедвиласы, жена и муж, который храпит октавами. Громкие рыдания тети Эльжбеты и Марии провожают новобрачных, а потом их видит только тихое звездное небо, которое уже начинает бледнеть на востоке. Юргис безмолвно берег Онну на руки и несет ее, а она со стоном опускает голову к нему на плечо. Он подходит к дому и не знает, уснула она или в обмороке, но, отпирая дверь и придерживая Онну одной рукой, замечает, что глаза ее открыты.
— Ты не пойдешь сегодня к Брауну, маленькая, — шепчет он, взбираясь по лестнице, но она в ужасе хватает его за руку, задыхаясь от волнения:
— Нет, нет, нельзя, это нас погубит!
Но он снова говорит ей:
— Положись на меня, положись на меня. Я буду больше зарабатывать, я буду больше работать.
Юргис так легко говорил о работе потому, что был молод. Он слышал рассказы о том, как здесь, на чикагских бойнях, люди падают под непосильной ношей, о том, что с ними затем случается, рассказы, от которых мороз ходил по коже. Но в ответ Юргис только смеялся. Он прожил здесь всего лишь четыре месяца, был молод и к тому же богатырски силен. Здоровья в нем было хоть отбавляй. Он даже не представлял себе, что значит потерпеть поражение. «Это может случиться с вами, — говорил он, — с людьми хлипкими, silpnas, а я двужильный».
Юргис был похож на мальчишку, на деревенского мальчишку. Хозяева любят таких работников, они вечно жалуются, что не могут их заполучить. Когда ему говорили: «Пойди туда-то»— он отправлялся бегом. Если ему хоть минуту нечего было делать, он просто танцевал на месте от избытка энергии. Когда он работал вместе с другими, ему всегда казалось, что они делают все слишком медленно, и его нетерпение и стремительность сразу бросались в глаза. Поэтому-то ему так необычайно повезло с работой: когда на второй день после приезда в Чикаго Юргис подошел к главной конторе боен Брауна и Компании, он не простоял у дверей и получаса, как один из мастеров его заметил и подозвал к себе. Юргис был страшно горд этим обстоятельством и более чем когда-либо склонен смеяться над нытиками. Тщетно твердили ему, что в толпе, из которой его выбрали, были люди, простоявшие там месяц — нет, много месяцев — и все еще не получившие работу.
— Конечно, — отвечал он, — но что это за люди? Опустившиеся, никудышные бродяги, которые все пропили, а теперь хотят заработать на новую выпивку. Вы думаете, я поверю, что человеку с такими руками дадут умереть голодной смертью? — И он поднимал руки, сжимая кулаки так, что под кожей вздувались мускулы.
— Сразу видно, что ты из деревни, — отвечали ему на это, — да еще из очень глухой деревни. — И это была правда, потому что Юргис не только никогда не видел большого города, но и в захудалом городишке не бывал до тех пор, пока не решил отправиться по свету искать счастья и зарабатывать право на Онну. Его отец, и отец его отца, и все его предки, насколько можно было проследить, всегда жили в той части Литвы, которая называется Беловежской пущей. Этот огромный царский заповедник в сто тысяч акров с давних пор служил местом охоты для знати. Там живет несколько крестьянских семей, владеющих своими наделами с незапамятных времен. Одним из этих крестьян был Антанас Рудкус, выросший сам и вырастивший своих детей на шести акрах расчищенной земли посреди дремучего леса. Кроме Юргиса, у него были еще сын и дочь. Сына взяли в солдаты; случилось это больше десяти лет назад, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Дочь вышла замуж, и ее муж купил у старого Антанаса землю, когда тот решил уехать вместе с Юргисом.