Один раз дело было хуже: ей целых три дня пришлось отсидеть в полицейском участке. И без всякой вины, ни за что. У хозяйки пропало дорогое кольцо, и она, даже не поискав хорошенько, сразу накинулась на нее, Франку: «Это ты украла! Ты!» Сколько ни клялась она, сколько ни плакала — ничего не помогло. Вызвали полицию, арестовали ее. И что же? Кольцо нашлось, хозяйка сама уронила его за комод.
— Ой, как же я тогда наплакалась, как наплакалась! Потом хозяйка за обиду хотела мне денег дать. А я бумажку из рук у нее хвать, разорвала на кусочки и ногами топтала, топтала… Потом отругала пани и ушла. Никогда еще никто меня так не обижал, как она. Что правда, то правда, а что поклеп, то поклеп! Врать не буду — случалось мне надевать какую-нибудь хозяйкину вещь, но я ее всегда потом на место клала — не то что украсть, а испортить ни разу ничего не испортила. Трех грехов за мной не водится: не пью, чужого не беру и никогда не вру. Такая уж у меня натура. Если бы крепко захотелось, так, наверное, и делала бы это, да не хочется никогда. Водки я не терплю — это раз. Наряжаться люблю, но не так сильно, чтобы ради этого себя срамить… А врать — просто не умею: такая уж я уродилась. Как заговорю — непременно все выложу! У меня что на уме, то и на языке, не умею я его за зубами держать, да и не стараюсь — зачем? Мне на все и на всех наплевать!
Видно было, что она и в самом деле не умеет ничего скрывать. Она все говорила, говорила. Рассказала, что у нее было несколько любовников и один хотел на ней жениться, но она за него не пошла, потому что он был растяпа и некрасив, и очень быстро ей надоел. Встретились ей в жизни только два человека, за которых она вышла бы с радостью: и влюблена была сильно, и люди были приличные, благородного воспитания… Но оба о женитьбе не думали и бросили ее как раз тогда, когда она сильно привязалась к ним. Сначала она, когда ее бросали, горевала ужасно, волосы на себе рвала, глаз не осушала. А потом привыкла к тому, что нет у людей ни верности, ни совести, — и теперь уже никем и ничем не дорожит. «Не один, так другой!» — говорит она себе. И никогда не огорчается. Ни к одной женщине мужчины так не льнут, как к ней! Все говорят, что она танцует хорошо. Она и в самом деле любит танцевать и не пропускает ни одной вечеринки, где можно поплясать и как следует повеселиться в компании. Бывает, правда, что ее на другой день после такой гулянки хозяйка прогоняет, — ну так что же? Нужна ей такая служба, как собаке пятая нога! Она знает, что сразу же найдет другое место, — и ей решительно все равно, где и у кого служить. Везде чужие стены и чужие люди, везде она — сирота, никто ее по-настоящему не полюбит и не пригреет…
Франка вдруг заплакала и, всхлипывая, стала жаловаться, что она одна на свете, никому до нее дела нет, ни одна душа о ней не заботится… Когда она болела тифом, ее отправили в больницу. И, наверное она, как отец, помрет в больнице, а может, и хуже того — где-нибудь под забором. А когда умрет, по ней и собака не завоет — кому она нужна и кто ее любит? Она перечисляла все обиды, которые в своей жизни терпела от людей, рассказывала о тяжелой работе, о капризах хозяев, обо всем, что приходилось от них переносить.
— У каждого человека есть кто-нибудь, кто его и утешит в горе, и поможет… Мать, или сестра, или брат, или муж… А у меня — никого. Дал мне господь сиротскую долю и велел мыкаться по свету и каждую капельку радости целым ковшом горькой отравы запивать…
По щекам ее текли слезы, и она то и дело утирала их кончиком шелкового платка. Плача, она все же не переставала говорить, — казалось, рассказам ее не будет конца. И во всем, что она говорила, чувствовался не столько цинизм, сколько полное отсутствие стыда, и наряду с этим — суровая, страстная, почти вызывающая искренность. Чувствовалась также в этой женщине полнейшая необузданность инстинктов и накопившиеся за долгие годы озлобление, горькая обида на жизнь и людей.
Рыдая, она истерически всхлипывала, судорожно стонала. Вдруг схватилась за голову и пожаловалась на ужасную боль в висках. Может быть, эта боль была вызвана опьяняющим ароматом гвоздики или это был симптом какого-то тайного недуга, уже начинавшего точить ее мозг. Франка объяснила, что это не впервые, что вот уже несколько лет у нее бывают такие сильные головные боли. И мучают они ее все чаще, особенно когда она расстроена или сердится, а иногда и после слишком веселой гулянки. Рассказав это, она наконец умолкла и, подперев голову руками, сидела согнувшись, покачиваясь всем своим подвижным и стройным телом, над вечно текущей тихой рекой, воды которой все более темнели.
Что думал и чувствовал, слушая ее долгий рассказ, сидевший рядом с ней спокойный и серьезный человек, никогда не выезжавший дальше окрестных местечек, где он продавал свой улов? Человек, телом и душой сроднившийся с вольными просторами реки и неба, с безмятежной тишиной дней и ночей, которые проводил он одиноко на чистом воздухе, человек, у которого, несмотря на прожитую долгую жизнь, глаза остались детски чистыми и ясными? Чего следовало ей сейчас ожидать от него? Может быть, он, по-мужицки плюнув в сторону, грубо подтолкнет ее к лодке и неохотно, в презрительном молчании отвезет домой? Или, узнав о ее похождениях, захочет и сам стать одним из тех, о которых она ему рассказывала, и прибавит еще одно позорное пятно к грязи, которой она себя покрыла?
А может, он станет суеверно открещиваться от нее, как от бесноватой, от проклятой грешницы, сатаны в женском образе, и поспешит убежать подальше?
Павел слушал ее с ошеломленным видом, а иногда стыдливо отворачивался и начинал перебирать пальцами гвоздики или, уставившись на реку, с удивлением, близким к ужасу, качал головой. Должно быть, в такие минуты ему мерещилась на месте реки черная бездонная пропасть, а в ней — огненный дождь горящей смолы.
Когда Франка замолчала, он минуту-другую собирался с мыслями, потом заговорил:
— Бедная ты! Ох, какая бедная! Несчастнее тебя, кажись, и на свете нет! Слыхал я, что в городах где-то люди так живут, да не верил. А это, видно, правда… Беспутная твоя жизнь… сиротская… нет хуже такой жизни, и грехов в ней не оберешься!.. Брось ты все это, опомнись!.. Покайся, не то и на этом и на том свете добра тебе не будет и душу сгубишь!
В голосе, шептавшем это во мраке над головой Франки, была только глубокая жалость. То, что после ее признаний этот человек не презирал ее, поразило Франку: обычно подобные признания вызывали у мужчин взрывы грубой ревности и возмущения или глумливый смех, и обращение их становилось наглым.
Однако, когда Павел заговорил о покаянии, она удивилась еще больше.
— Глупости какие! — бросила она в ответ. — Интересно знать, в чем мне каяться?
Она и тут была вполне искренна: ни малейшей вины она за собой не чувствовала. Занятый своими мыслями, Павел не обратил внимания на ее слова.
— Да, и на этом свете будет тебе худо, и душу погубишь, — повторил он. — Отчего не жить честно? Честному хорошо. Когда на душе никаких грехов нет, она легкая, как птица, — полетела бы, кажется, до самого неба… И помереть тогда не страшно. Хоть сейчас смерть приди — все равно, если душа чиста…
— Какая там душа! — сердито перебила Франка. — Все вздор! Когда помрет человек, его в земле черви съедят — и конец.
— Неправда! Есть и небеса и ад. И вечное спасение, и вечные муки. А если бы даже на том свете ничего и не было, все равно — в человеке есть что-то такое, что не хочет купаться в грехах, как, к примеру, тело — в луже. Велели бы тебе в лужу влезть и сидеть там по уши в грязи, — приятно тебе было бы? А душу-то свою ты в луже топишь! Ох, и жалко мне тебя, жалко твоей душеньки! Худо ей будет и на этом и на том свете. Знаешь что: бросай-ка ты свое беспутное житье. Что тебе за охота каждый раз в другом месте чужие углы собой вытирать, словно не человек ты, а тряпка? Ну, скажи сама! Странно мне это, потому что я так думаю — человеку всего лучше на одном месте жить. Сиди и ты на одном месте! Лучше уж все терпи, мучайся, а сиди. Стерпится — слюбится. Привыкнешь к людям, и они к тебе привыкнут, полюбят тебя. А на тех, что тебя в грех вводят, ты плюнь! Хорошего человека среди них, видно, ни одного нет: если бы был, так женился бы, коли девушка ради него стыд забыла. Что, у них ни капли совести и жалости нет? Плюнь ты на них, я тебе говорю, на эти веселые компании, что до греха доводят. Остепенись, живи честно — и душу спасешь, и легче тебе станет!
Он замолчал. И тогда Франка шепотом сказала:
— Первый раз в жизни встречаю такого человека! Ты кто — переодетый ксендз? Или, может, святой угодник? Чудеса!
Она расхохоталась и с кошачьей ловкостью вскочила с места.
— Ну, хватит разговоров этих! Как с вами ни хорошо, а мне домой пора: вечер на дворе. Господа скоро из города вернутся. Если у меня стол не будет накрыт к ужину и самовар не поставлен, такой поднимут шум и карканье, беда! Едем!