После такой неоригинальной филиппики, боюсь, может создаться впечатление: эге, не болен ли он манией мессианства? Недуг, право же, не столь редкий и в наш рационалистический век.
Мессианством?.. Нет! Страдаю весьма распространенной ныне болезнью непреходящей тревогой за день грядущий. Я, некий Георгий Петрович Гребин, пятьдесят шесть лет назад родившийся в глухом районном селе Яровое, в семье неприметного даже по районным масштабам служащего, со школьной скамьи попавший в окопы, раненный на Курской дуге, контуженный в Карпатах, ныне обладающий степенью доктора, званием профессора, числящийся в штате известного всему научному миру НИИ, умеренно удачливый семьянин, я хочу, чтоб жизнь и дальше процветала на Земле. Хочу! Не осудите за тривиальность.
Вряд ли кому удается уберечь себя в напористом течении времени от ударов, от случайных травм.
Невзгоды войны, ранение и контузию я как-то не привык ставить в счет, скорей даже благодарен, «что в двадцати сражениях я был, а не убит». И путь от студентика, не успевшего скинуть военную шинель, до признанного профессора тоже должен считать гладким. Неизбежные шероховатости, досадные препятствия были, однако не настолько значительные, чтоб сетовать на них.
Лет пятнадцать или более того назад я попал в Лондон на международную встречу физиков, взбудораженных тогда теорией кварков. В нескольких шагах от сверкающей рекламой Пиккадилли, под аркой дома, выходящей на людную мостовую, я увидел группу юнцов длинноволосых, в цветных кофтах, увешанных бусами, с подведенными глазами, крашеными губами, с зазывным выражением панельных девиц. Прохожие не обращали на них внимания — привычно, — а я выдал себя брезгливым содроганием.
— У вас такого нет, мистер Гребин? — осведомился мой попутчик, известный в Англии научный обозреватель.
И я решительно, с чистой совестью ответил:
— Нет.
Сокрушенный вздох:
— В таком случае, верю — будущее за вами, ибо молодость многих развитых наций в проказе.
Я был наказан за самомнение.
К тому времени у меня уже подрос сын. Он увлекался собиранием марок, научной фантастикой, фотографией, среди школьников шестых — седьмых классов занял по лыжам второе место на районных соревнованиях, учился неровно, порывчиками, пятерки и двойки часто соседствовали в дневнике. Оглядываясь назад, я вижу его в счастливые летние дни на даче в Абрамцеве, которую мы снимали у вдовы художника, — выгоревшие волосы, чистое, тронутое загаром лицо, глаза, доверчиво отражающие небо, тесные потертые шорты и сбитые коленки… Щемит сердце, хоть кричи.
Сева — единственный сын в благополучной семье. Но для подростка наступает такое время, когда каждая семья начинает казаться ему неблагополучной. Каждая, даже самая идеальная! В ее рамках становится тесно, внешний мир манит к себе, опека матери и отца угнетает. Хочется свободы и самостоятельности. Становление человека неизбежно создает этот неисключительный кризис, у одних он проходит незаметно, у других перерастает в трагедию. Сева стал чаще пропадать из дома…
Он отпустил волосы, наотрез отказался стричься, сразу утратил ухоженный домашний вид, эдакий одичавший послушничек. Он наткнулся на старую кофту матери с широкими рукавами, его только не устроили обычные пуговицы, где-то раздобыл медные бубенчики, сам их пришил. В женской кофте с бубенчиками, в потертых, с чужого зада (выменянных), с бахромой внизу джинсах, с неопрятными жиденькими косицами, падающими на плечи, — странная, однако, забота о собственной внешности: стараться не нравиться другим, походить на огородное путало. Наш сын…
Навряд ли он ждал, что мы станем умиляться, но наше недоумение, досаду, презрительность воспринимал болезненно, стал повышенно раздражительным.
Теперь любая мелочь выводила его из себя: неодобрительный взгляд, горькая ухмылка на моем лице, просьба матери вынести мусорное ведро — все воспринималось как посягательство на его достоинство. И самые простенькие вопросы для него вырастали в мучительнейшие проблемы — праздновать или не праздновать дома день рождения, ехать ли вместе с классом на экскурсию в Коломенское, просить ли у матери денег на покупку новой пластинки?.. На его физиономии все чаще и чаще возникало вселенски кислое выражение, пока не застыло в постоянную мину и окончательно не обезобразило его. Мы чувствовали — чем дальше, тем больше он уже сам себя не уважал.
А я вспоминал случай в Лондоне и раскаивался в браваде — у нас нет того, не в пример другим безупречны… То, что свойственно временам и народам, в том или ином виде не может миновать и нас.
Сакраментальный конфликт отцов и детей родился не вчера. «Я утратил всякие надежды относительно будущего нашей страны, если сегодняшняя молодежь завтра возьмет в свои руки бразды правления, ибо эта молодежь невыносима, невыдержанна, просто ужасна». Эти слова произнес Гесиод еще в VII веке до нашей эры. Но отцам последующих поколений от столь древнего признания легче не становилось.
Уж если мне не по себе — постоянно на грани отчаянья, — то, казалось бы, как должна чувствовать себя мать? Но странно, она не срывалась на упреки, не заводила душеспасительные разговоры, молчала и приглядывалась. Но я-то видел, чего ей это стоило: осунулась, запали глаза, взгляд их стал беспокойным, словно она постоянно ждала — вот-вот ударят сзади.
Мы поженились, когда я был аспирантом, а она студенткой четвертого курса Катенькой Востровой — акварельное лицо, светлые косы. Мог ли тогда я думать, что это эфемерное существо станет моей незыблемой опорой. Не я ее, она — моей, на всю жизнь. Правда, очень скоро Катя утратила эфемерность, раздалась, приобрела решительную стать. И надо ли говорить, что светлые косы были отрезаны… Я занимался неуловимыми нейтринами, размышлял, седловидной или сферической является форма Вселенной, и не способен был думать о плитке, отвалившейся в ванной комнате, о пальто для Севочки, о том наконец, что «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Над этим думала только она, Катя, я лишь покорно преклонялся перед ее предусмотрительной мудростью, теперь вот с надеждой ждал ее решения. И она решила:
— Это бунт, Георгий. Против нас, против всего мира. Ты собираешься его подавить?
Я ничего не ответил.
— Нет, — горько проговорила она, — ты хочешь, чтобы это сделала я.
И я снова промолчал, так как она угадала. Добавить мне было нечего.
— Так вот, Георгий, нам лучше отвернуться от его мальчишеского бунта, сделать вид — не заслуживает внимания. Не будем подбрасывать дров в огонь. Само погаснет.
Лишний раз Катя доказала свою непостижимую для меня мудрость. Действительно, Сева скоро забросил кофту с бубенчиками, подстригся, смыл с лица кислое выражение, взялся тянуть школьную лямку, а она нынче тяжела.
Давно исчезли альбомы с марками, детские фотоаппараты, учебники вытеснили книги научной фантастики, даже выскочить в кино не хватало времени, постоянные заботы об отметках и синяки под глазами от усердия. Но пора же выбирать то, чему хочешь посвятить себя! Надо чем-то увлекаться, что-то искать, пусть даже за счет успеваемости, отнимая время от домашних заданий, иначе — полная растерянность в начале пути, случайный институт, случайная профессия, бремя до самой могилы, судьба несчастливца. Я ударил тревогу, и Сева охотно на нее отозвался — стал увлекаться гитарой! Целыми вечерами он бренчал с проникновенной занудливостью:
Трутся спиной медведи
О земную ось…
Из четверочников свалился в троечники и уже не поднялся. Мать не попрекала меня за оплошность, лишь глядела порой осуждающим оком.
Он подал на биофак, хотя с таким же успехом мог подать на физический или юридический, был отсеян после первого же экзамена по математике. Тут-то вот и появилась на его еще мальчишески пухлых губах слабенькая улыбочка, ироническая и беззащитная одновременно. Улыбочка бывалого человека, который во всем разуверился, его уже не удивишь и не сразишь неудачей. Это вам не прежнее кислое выражение недоросля, не подавленность, не растерянность, а обретенная решимость после поражения. Сева не стал держать нас в неведении:
— Больше не буду никуда подавать. Зачем? В школе была каторга, в институте — снова!.. Хочу жить. Просто. Без натуги. На хлеб себе как-нибудь заработаю.
Решение беспроигрышное уже потому, что для его осуществления не надо прилагать никаких усилий. Я подавленно глядел на улыбочку бывалого человека, приклеенную к мальчишескому лицу.
А мать тихо произнесла:
— Ты меня обкрадываешь, Сева.
— Чем?
— Какая мать не мечтает подарить миру значительного человека.
Но он с ходу отпарировал:
— Что для тебя важней, мама: быть мне значительным, но несчастным или же счастливым, но незначительным?