«Не спроста тут», – говорили смотники. Ретивые до клевет и напраслин, кумушки поддакивали на такие речи. Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, – уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают – ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах. И никто тем сплетням не был так рад, как свахоньки, что неудачно предлагали невест Марку Данилычу. Много доставалось ему от досужих их языков – зачем, дескать, на честных, хороших невестах не женится, а, творя своей жизнью соблазн, других во грех, в искушение вводит… И много при том бывало непрошеных забот об участи Дуни. «Попало милое, неразумное дитятко в мерзость греховную, – говорили смотницы… – Чего насмотрится, чему научится? Вырастет большая, сама по тем же стопам пойдет». Так говорили приживалки, так говорили и обманувшиеся в расчетах свахоньки.
Недобрых слухов до Марка Данилыча никто довести не смел. Человек был крутой, властный – не ровен час, добром от него не отделаешься. Но дошли, добежали те слухи до Дарьи Сергевны.
Раз поутру забежала к ней одна из бродячих приживалок Ольга Панфиловна. Была она вдова губернского секретаря, служившего когда-то в полиции и скончавшего пьяные дни свои под забором невдалеке от питейного. Много гордилась Ольга Панфиловна званьем «чиновницы» и тем, что муж ее второй чин имел. Звала себя «благородною» и потому шляпки носила да чепчики, шлялась по дворянским домам и чиновничьим, но, не видя там большого припеку, нисходила своими посещеньями до «неблагородных», даже до самых последних мещан. Не было у ней постоянного жилища – где день, где ночь привитала. И пожитки ее по всему городу были раскиданы: у исправницы сундук, у стряпчих ларец, у казначейши постелишка – все у «благородных». И мыкалась век свой бездомная Ольга Панфиловна промеж дворов, перенося сплетни из дома в дом. Редкий творческий дар имела она – иной раз такое выдумает, что после сама надивиться не может. Много бранили ее, бывало дело – и колачивали, но, возверзая печаль на Господа, мирилась она с оскорбителями, а работать языком все-таки не переставала. Ничем не оскорблялась Ольга Панфиловна, кроме только одного: ежели кто усомнится в ее «благородстве», ежели скажет кто, что чин губернского секретаря не важен. Глаза тому выцарапает, если сказавший чином еще не повыше.
Когда Ольга Панфиловна бойко влетела в горенку Дарьи Сергевны, та сидела за самоваром. Большим крестом[24] помолившись на иконы и чопорно поклонясь «хозяюшке», перелетная гостейка весело молвила:
– Чай да сахар!
– К чаю милости просим, – не особенно приветливо отозвалась ей Дарья Сергевна.
– Как живете-можете?.. Все ли здоровы у вас, матушка?.. Дунюшка-светик здорова ли? – зачастила Ольга Панфиловна, снимая капор и оправляя старомодный и крепко поношенный чепчик.
– Слава Богу, все живы, здоровы, – молвила Дарья Сергевна. – Садитесь, чайку покушайте.
– Ну, и слава Богу, что здоровы, здоровье ведь пуще всего… – затараторила Ольга Панфиловна. – Не клади-ка ты, сударыня, в накладку-ту мне, сахар-от нонче ведь дорог. Мы ведь люди недостаточные, вприкусочку все больше. Да не один сахар, матушка, все стало дорогим-дорогохонько, ни к чему нет приступу… Вышла я сегодня на базар, пришла раным-ранешенько, воза еще не развязывали, хотелось подешевле купить кой-чего на Масленицу… Ничего, сударыня, не купила, как есть ничего – соленый судак четыре да пять копеек, топленое масло четырнадцать, грешнева мука полтинник[25]. Икорки бы надо к блинкам – купила б исправской, хорошенькой, да купил-то[26], Сергевнушка, нет, так я уж пробоечек[27] думала взять – и те восьмнадцать да двадцать копеек, самы последние… Как жить, чем бедным людям питаться? Сама посуди… Опять же дрова как вздорожали! Хоть мерзни с холоду, хоть помирай с голоду… Вот тебе хорошо, Сергевнушка, живешь безо всякой заботы, на всем на готовом, все у тебя есть, чего только душеньке угодно, а вспомни-ка прежне-то время, как с маткой у нас в слободе проживала. Покойница твоя тоже ведь, что и наша сестра, и горе и нужду видала, век свой колотилась, сердечная… Ну, а тебе за красоту за твою вишь какое счастье досталось… Про Марка Данилыча нет ли вестей?.. Приедет, чай, к Масленице-то?
Хоть Дарья Сергевна не поняла злого намека благородной приживалки, но как-то неловко стало ей, краска показалась на бледном лице.
– Надо бы приехать, – ответила. – В Астрахани дела к Сретенью кончил, со дня на день его ожидаем.
– Надо ему приехать, надо, Сергевнушка, – тоже ведь заговенье, – с усмешкой сказала Ольга Панфиловна, лукаво прищурив быстро бегавшие глазки. – До кого ни доведись, всяк к заговенью к своей хозяюшке торопится. А ты хоть и не заправская, а тоже хозяйка.
Пуще прежнего вспыхнула Дарья Сергевна, вполне поняв, наконец, ядовитый намек благородной приживалки. Дрогнули губы, потупились очи, сверкнула слезинка. Не ускользнуло ее смущенье от пытливых взоров Ольги Панфиловны; заметив его, уверилась она в правоте сплетни, ею же пущенной по городу.
– Я ведь, Сергевнушка, спроста молвила, – облокотясь на угол стола и подгорюнясь, заговорила она унылым голосом. – От меня, мать моя, слава Богу, сплеток никаких не выходит… Смерть не люблю пустяков говорить… так только молвила, тебя жалеючи, сироту беззаступную, знать бы тебе людские речи да иной раз, сударыня моя, маленько и остеречься.
– Да чтой-то вы, Ольга Панфиловна?.. Про что говорите? – с горькими слезами в голосе спросила растерявшаяся Дарья Сергевна.
– Ах, Сергевнушка, Сергевнушка! Куда каково мне жалко тебя, горемычную!.. – участливо покачивая головой, даже со слезами на красных, маслянистых глазах, молвила Ольга Панфиловна. – Весь город ведь что в трубы трубит, а ты и не знаешь ничего, моя горе-горькая!.. Вот уж истинна-то правда, что в сиротстве жить – только слезы лить, все-то обидеть сироту хотят, поклепы несут на нее да напраслины, а напраслина-то ведь, что уголь: не обожжет, так запачкает… В трубы трубят, сударыня, в трубы трубят!.. А все Аниська Красноглазиха – первым всяким злыдням заводчица… Сейчас на базаре попалась – так и судачит, так и судачит. И что уж за язык у этой подлюхи – так ведь и режет, так и режет… А уж она ли, кажется, не оставлена милостями Марка Данилыча да твоими, Сергевнушка… И рыбкой-то ее не оставляете, и мучкой-то, и дровишками, и шубейку по осени справили злоязычнице… Вот те и благодарность!.. Да и ждать другого от Аниськи нечего… Кровь-то в ней какая? Самая подлая: подкидыш ведь она, девицына дочка… Если б в ней хоть единая капелька благородной крови была, стала бы разве она такие речи нести про свою благодетельницу?.. Говорит этакая подлая, будто ты, Сергевнушка, летось ребеночка принесла!.. Вот ведь аспид-то какой, вот ехидна-то!.. Не стерпела я, Сергевнушка, выругала ее, так выругала, что надолго ей памятно будет. Тебе бы, я говорю, денно и нощно Бога за Дарью Сергевну молить, а ты, бесстыжая, гляди-ка, каки новости распускаешь… Сама ты, говорю ей, паскуда, и мать-то твоя паскудная была, да и тетка тоже, Матрешка-то калачница, весь, говорю, род твой самый подлеющий, а ты смеешь этак честную девицу порочить… Да тебе, говорю, плетей мало за такие сплетни… Что Сергевнушка, говорю, сирота, так ты и думаешь, что на нее всякую канитель можно плести… Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу… Вот она какая, Сергевнушка, а ты еще оделяешь ее всем… И сегодня на базаре похваляется, что это, говорит, за рыба – соленый судак?.. Мне, говорит, от Смолокуровых осетрины к Масленице-то пришлют, да малосольной белужины по большому звену, да зернистой икры бурак; приходи, говорит, ко мне, хорошими блинками угощу… А я ей: совести, говорю, в тебе нет, искариотка ты подлая… Кто тебя кормит да жалует, на тех ты сплетки плетешь… Плюнула я на нее, матушка, да и прочь пошла… А она хоть бы бровью моргнула, хоть бы что – такая бесстыжая… Ахти, матушки!.. Закалякалась я с тобой, Сергевнушка, а у меня квашня поставлена, творить надо – хлебы-то не перекисли бы… На минуточку ведь забежала, только проведать, живы ли вы все, здоровы ли, да вот грехом и заболталась…
Не отвечала Дарья Сергевна. Как убитая, сидела она, поникнув головою.
Размашисто надела и завязала свой капор Ольга Панфиловна, помолилась на иконы и стала на прощанье целовать Дарью Сергевну.
– Да ты, Сергевнушка, не огорчайся, – утешала она ее. – Мало ль чего не наврет Аниська Красноглазиха – всего от нее, паскуды, не переслушаешь. Плюнь на нее – собака лает, ветер носит. К чистому срамота не пристанет… А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не то что в дом, к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу, с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая, что значит на честных девиц сплетки плести… Прощай, моя сердечная, прощай, миленькая… Дунюшку поцелуй… А если милость будет, пришли мне на бедность к Масленице-то рыбешки какой ни на есть, да икорочки, – ведь у вас, поди, погреба от запасов-то ломятся… Не оставь, Сергевнушка, яви милость, а Аниську Красноглазиху и на глаза не пущай к себе, не то, пожалуй, и еще Бог знает чего наплетет.