потом все стихло. Они были уже далеко. И Жозеф не мог услышать, не мог понять приглушенного восклицания Сесиль.
Он здесь, перед ней. Сесиль даже не заметила Эжени, стоявшую чуть поодаль. Он здесь у высокого замка, крытого плоской черепицей, перенесшей не одну бурю. А дети прыгают вокруг, хлопают в ладоши: — Дядя Жанно! Дядя Жанно! — Сесиль не может пошевелиться, вся ледяная и пылающая, она видит только его одного. Поношенная форма. Куртка, кожаный пояс. Пилотка, которую он неловким жестом стягивает с головы. Ему давно следовало бы постричься. Лицо у него похудело, но это уже не тот мальчик, о котором она мечтала, уже не мальчик. За эти три месяца Жан стал мужчиной. Его золотистые зрачки. Он улыбается, он не смеет обнять ее, и нерешительно поднятая рука его падает.
— Жив!
Сесиль крикнула «жив», вернее, так оно само крикнулось. Она еще не сказала ни слова Жану, она не сказала: «Ты жив», потому что в это нужно было еще поверить, а она еще не прикоснулась к нему, не слышала его голоса, хотя он прошептал: — Сесиль… — Но тут Боб взял ее за руку и сказал: — Разве ты, тетя Сесиль, не поцелуешь дядю Жанно? Он ведь приехал из Дюнкерка!
Когда Жан обнял Сесиль, ей показалось, что она сейчас умрет.
Эжени пошла посидеть с Жозефом. Она молчит. Да ему и не требуется слов. Калека знает, что сестра его здесь, он всех узнает по походке. Однако ему кажется, что Эжени молчит слишком долго. Почему мадам Сесиль так долго не идет? — Кто же… — Много сегодня народу в Конше, Нини? — Эжени чувствует тревогу в голосе брата. Она берет книгу, брошенную на садовый стол, кладет ее себе на колени. Если Жозефу хочется, она может ему почитать. И добавляет боязливо: — Приехал дядя ребятишек, повидаться с ними, брат госпожи Гайяр… Он вернулся из Дюнкерка… — Эжени так страшно причинить Жозефу боль, и еще больше она боится своей радости, ей, причастнице, стыдно этому радоваться.
Жозеф произнес только: — Вот как?
Еще ничего неизвестно. Ничего. Еще ничего не произошло. Ни одно слово не всколыхнуло мрак вечной ночи. Почему же что-то застыло в сердце Жозефа? Он не имеет права ни удивляться, ни гневаться, ни сожалеть. Ничто ему не обещано. Он никогда не позволял своим мыслям идти дальше того, что есть. Но коль скоро Эжени молчит, все понятно, слишком понятно. Разве им, брату и сестре, нужны слова, чтобы понимать друг друга… Даже когда у Жозефа были еще здоровые руки и зрячие глаза… Так пошло у них еще с детства, с самого детства.
А потом прибежали Боб и Моника, веселые, возбужденные, с целой кучей рассказов о дяде Жанно, который вернулся из Дюнкерка, и напряженную тишину смягчил звонкий детский лепет, веселый смех. Они столько нарассказали Жозефу, словно просидели с дядей несколько часов, а видели-то они его минуты две… Смотри-ка ты!
— Что же вы, детки, с дядей не гуляете?
Смех разом оборвался. Молчание. Потом Боб произнес жалостным голоском: — Они нам одним велели погулять.
Это было так ясно, что когда Эжени робко спросила: — Хочешь, Жозеф, я тебе почитаю? — брат ответил самым естественным тоном: — Конечно, почитай, Нини, с удовольствием послушаю. — И Эжени начала читать. Ее брат, ее мальчик, снова вернулся к ней…
* * *
Они пошли погулять по парку. Парк незаметно переходил в лес. Беспредельна высота этого зеленого свода. Они идут. Она прикасается к нему, отодвигается, потом берет его под руку. Они идут. Ну, рассказывай, рассказывай же… То чувство, что владеет сейчас Сесиль, подобно грозе, но оно и противоположно ей. Нетрудно описывать страдания. Но нет слов для того, что, как отлив и прилив, бьется в них обоих, нет слов для этого безмятежного и трепетного безумия. Жан рассказывает, потому что Сесиль просит рассказывать. Слова — защита человеческого целомудрия. Они прикрывают избыток чувств. Рассказывай же, рассказывай… Жан рассказывает. Время от времени он прикасается к своим губам, потому что ни она, ни он не могут еще опомниться от первого поцелуя, в котором было лихорадочное волнение неожиданной встречи, первого поцелуя на глазах у всех — у детей, у Эжени. Оба они знали, что это лишь первый поцелуй. Чего же они ждут? Рассказывай же, рассказывай, шепчет Сесиль, потому что она боится своего счастья. И потому, что человек не может иметь все разом. Сейчас чудо то, что он жив.
— Скажи, Жан, ты правда жив?
Жан смеется. Какое счастье, что можно слышать смех Жана. Безмерное счастье. И так страшно, и этот страх, который Жан сам чувствует, сковывает его… Рассказывай, ну, рассказывай… Лес в богатом убранстве июня, веточка, хрустнувшая под ногой, кроткие лучи солнца, пробивающиеся сквозь листву, — всё неожиданность, всё открытие. Когда луч играет в ветвях, листья загораются, как зеркальное стекло, а рядом с ними в тени трепещут другие, темные или прозрачные…
Он жив. Жизнь сильнее. Сильнее людей, сильнее смерти, войны и всей этой грязи, и расчетов, и притязаний. Всегда непредугадываемое движение жизни, как игра солнечных лучей в листве, как ощущение земли под ногой живого человека… Рассказывай, Жан, рассказывай. И только когда Жан поцеловал ее, только тогда она удивилась невероятности случившегося.
— Как ты здесь очутился?
Есть в женщине хитрость, непостижимая, быть может. Сесиль так боялась, что он испортит все. Так боялась его, Жана, который стал мужчиной.
Грузовое судно доставило солдат в Брест во вторник к вечеру. По правде говоря, натерпевшись страха из-за подводных лодок и упоенные гостеприимством англичан, которые, по выражению тех, кому удалось вырваться в город, в Фолкстоне, Плимуте, Давенпорте устроили нашим грандиозный прием, возвращающиеся на родину французы ждали, как само собой разумеющееся, что в награду за пережитые ужасы их встретят торжественно с цветами, с музыкой и даже с речами… Почему бы и нет? Вполне естественно. Речей и не требуется, бог с ними, с речами, но, естественно, они сочли бы речи естественными… Однако на набережной в Бресте — ни души. Кроме, конечно, патрулей. В город выходить запрещается. До самого вечера они топтались на пристани, не пили, не ели, потому что никто не позаботился о снабжении, да еще чудовищная жара впридачу! Грязь, пыль. Просто противно. Пытались, правда, помыться у водоразборной колонки, но вытираться-то нечем, смены белья нет, значит, снова надевай грязную рубашку. Наконец, привезли несчастную бочку с пивом, тут началось настоящее столпотворение. И