Мой самый близкий друг – негодяй! Я хотел только одного – умереть. Жизнь стала для меня невыносимой!
Во время обеда Мария обращалась со мной приветливей обычного, а вечером, когда я уже лежал в постели, она пришла ко мне в комнату, села возле кровати, стала пожимать мою руку, целовать глаза, а в конце концов вдруг разрыдалась, и вид у нее был совсем несчастный.
– Ты плачешь, дорогая? Скажи мне, что за горе тебя мучает, и я тебя утешу.
Она бормотала только какие-то невнятные, обрывочные фразы, что-то про мое великодушное сердце, про мою снисходительность к людям, про широту взглядов и про испытания, уготовленные нам жизнью.
Что за странность! Я обвинил ее в измене, а она в ответ меня ласкает и поет дифирамбы!
Однако поджог был совершен, и пожар не мог не разгореться. Она мне изменила, это ясно. Значит, я должен узнать, с кем именно! Последующая затем неделя была из самых горьких в моей жизни. Я вынужден был отказаться от всех своих принципов, врожденных, полученных по наследству и в результате воспитания, и пойти на преступление. Я решил распечатывать письма, которые получала Мария, чтобы понять наконец, на каком я свете. И несмотря на то, что по отношению к ней я проявлял в этом смысле полное доверие, разрешая читать адресованную мне корреспонденцию во время моих отъездов, мне трудно было нарушить священный закон, результат так называемого социального контракта, охраняющий тайну переписки.
И все же я скользил по наклонной плоскости, и в один прекрасный день, потеряв к себе всякое уважение, держал в руках распечатанное письмо, и руки мои так при этом дрожали, словно я развернул смертный приговор своей чести. Итак, я читаю сочинение ее подруги-авантюристки, как всегда подписанное шифром «№ 1».
В издевательских, пренебрежительных выражениях она изощрялась насчет моего безумия и возносила молитву господу богу, чтобы он освободил Марию от ее страданий, призвав меня к себе.
Выписав из этого письма самые наглые фразы, я заклеил конверт, решив подбросить его к вечерней почте. В соответствующий час я вручил жене письмо и сел рядом, чтобы наблюдать за ней.
Дочитав, видимо, до того места, где шла речь о желательности моей скорейшей смерти – это были как раз первые строчки на второй странице, – она рассмеялась недобрым смехом.
Таким образом, получалось, что единственный путь к освобождению от угрызений совести моя любимая видела в том, чтобы я умер. Самые большие надежды на избавление от моральных последствий своей измены она связывала с моей кончиной, после которой она получила бы к тому же деньги по моему страховому полису и пенсию, как вдова знаменитого поэта. Тогда она смогла бы снова выйти замуж либо остаться соломенной вдовой и жить, как ей заблагорассудится. О, любимая!
Итак, moriturus sum [33], я приближал катастрофу, вовсю потягивая абсент, который делал меня счастливым, и играл в биллиард, который охлаждал мой пылающий мозг.
Но тем временем возникло новое осложнение, более пагубное, чем все, что было до сих пор. Литераторша, которая делала вид, что привязалась ко мне, на самом-то деле была покорена Марией, воспылавшей к ней столь горячей любовью, что это могло дать повод всяческим сплетням.
В то же время приятельница этой литераторши, художница, стала ревновать ее к Марии, что лишь подлило масла в огонь. Как-то вечером Мария, несколько помягчевшая от моих объятий, спросила меня, уж не влюблен ли я в N.
– Нимало. В эту чудовищную пьянчужку! Надо же такое подумать!
– А вот я схожу с ума по ней! Правда странно? Причем настолько, что страшусь оставаться с нею наедине.
– А что, собственно, вы бы делали?
– Не знаю. Мне всегда хочется ее поцеловать. Она очаровательна. И как изумительно сложена!
Неделю спустя мы пригласили к себе друзей из Парижа с их женами. Это были художники, начисто лишенные всяческих предрассудков.
Мужья приехали, однако, без жен и объяснили их отсутствие столь неубедительно, что меня это больно ранило.
И у нас началась, представьте, настоящая оргия. Поведение всех мужчин потрясло меня до глубины души, иначе чем скандальным его не назовешь.
С Марией и ее двумя подругами гости обходились как с девками. Все были пьяны как свиньи, и вдруг я увидел, что мою жену целует какой-то лейтенант.
Замахнувшись на них биллиардным кием, я потребовал объяснения.
– Да это же друг детства, к тому же он мой родственник, не будь смешным! – осадила меня Мария. – И в России все целуются при встрече, а мы, финны, – русские подданные.
– Ложь! – крикнул мне один мой друг. – Они вовсе не родственники. Это ложь!
В эту минуту я был готов стать убийцей, и только мысль, что нельзя оставить детей круглыми сиротами, удержала меня. Потом, когда мы с Марией были наедине, я ей устроил разнос.
– Девка!
– Почему?
– Потому, что разрешаешь обращаться с собой как с девкой.
– Ты просто ревнуешь.
– Конечно, я ревниво отношусь к своей чести, к достоинству нашей семьи, к репутации моей жены и к будущему наших детей. А ты своим поведением добилась того, что приличные женщины избегают нашего общества. Позволить себе публично целоваться с первым встречным! Ты просто безумна! Ты ничего не видишь, ничего не слышишь, ничего не понимаешь и потеряла всякое чувство долга. Если ты не станешь вести себя иначе, мне придется запереть тебя в сумасшедший дом. И учти, отныне я запрещаю тебе встречаться со своими подругами.
– Разве есть доказательства того, что наши отношения соответствуют твоим подозрениям?
– Нет, но ты же болтаешь бог знает что! Не ты ли призналась мне, что влюблена в N? А потом эта N, помнишь, будучи пьяной, заявила нам, что, живи она в своей стране, ее бы давно сослали.
– Но ты ведь отрицаешь само понятие порока?
– Пусть эти барышни забавляются как им угодно и сколько угодно, мне все равно, пока это не касается моей семьи. Но с того момента, как их забавы вовлекают нас в какие-то неприятности, эти развлечения становятся для меня предосудительными. В философском плане я не признаю порока, не считая, конечно, пороков развития индивидуума, в физическом там или психологическом смысле. Недавно в Париже в Палате депутатов стоял вопрос о противоестественных пороках, и все знаменитые врачи присоединились к мнению, что закон не должен вмешиваться в эти вопросы, за исключением тех случаев, когда ставятся под удар интересы граждан.
Было бы больше смысла проповедовать рабам, чем объяснять философское понятие этой женщине, которая послушна лишь голосу своих скотских инстинктов.
Чтобы быть в курсе слухов, ходящих в нашей среде, я написал письмо преданному другу в Париж, умоляя его сообщить мне все без утайки.
Он мне ответил весьма откровенно, что в скандинавских кругах жена моя пользуется репутацией женщины с порочными наклонностями, что же касается тех двух датских барышень, о которых я спрашивал, то они известны своим распутством и посещали в Париже весьма подозрительные кафе.
Мы задолжали хозяевам пансиона немалую сумму, у нас не было никаких средств к существованию, поэтому о том, чтобы бежать, и речи быть не могло. К счастью для нас, датчанки познакомились с одной хорошенькой девушкой из деревни, которая стала проводить с ними много времени, и это настолько восстановило против них всех деревенских жителей, что датчанкам этим пришлось срочно отсюда убираться. Однако наше знакомство с ними, длившееся уже восемь месяцев, нельзя было оборвать так резко. Тем более что обе они были из хороших семей, получили хорошее воспитание и оказались добрыми товарищами в дни моих невзгод. Словом, мне хотелось обставить их вынужденный отъезд пристойным образом, и с этой целью мы решили устроить в их честь прощальный обед в ателье одного молодого художника.
Во время десерта, когда все уже изрядно выпили, Мария, поддавшись своим чувствам, встала с бокалом в руке, чтобы спеть песенку, которую она сама сочинила на известный мотив из «Миньон» [34]:
Ужели вы не знаете Марии,
Которая подружек обожает?
И муж ее, красивейший мужчина,
Подчас пеняет горько ей за это.
Она не создана женой быть мужней,
Раз может зажигать девичье сердце.
И вот теперь разъедутся подруги,
Вдовой почувствует себя Мария,
Хоть много лет и замужем она.
Хранятся в памяти лишь дни Монкура,
Веселые, чарующие дни!…
Прислушайтесь, что говорит Мария:
Остаться здесь хотела б я навечно,
И песни петь, и пить вино, любить лишь радость,
Бессмертно жить!
Да, здесь!
И только здесь!
Она спела это в порыве чувств, вдохновенно, ее огромные миндалевидные глаза, влажные от слез, сверкали, отражая пламя свечей, она широко распахнула свое сердце, и, признаюсь, я был увлечен, очарован ею. Наивность и трогательная искренность Марии делали невозможным даже мысль о чем-то чувственном – просто женщина воспевала женщину. Да и в ее облике не было решительно ничего мужеподобного, нет, нет, это была любящая женщина, нежная, таинственная, загадочная и неуловимая.