«сделайте два хлопка над головой».
Её продиристая гимнастика вытягивается каждое утро в полные два изнурительных, маятных часа.
Наконец печь как-то уступчиво вздохнула, томно ухнула и, захлёбываясь золотым пламенем, точно размахивая платками, тяжело застугонела, ненасытно жалея себе в рот и суматошно подгоняя: мечи, дровишек, мечи! Знай не спи! не спи!! не спи!!!
Весёлое тепло разливается по кухне.
С минуты на минуту оно плотнеет, и Таисия Викторовна начинает разоружаться. Сперва сбила тылом ладони пуховый плат с головы на плечишки. Осталась в вязаной шапочке. Через короткое время платок слился и с плеч. Потом снимается, увольняется толстая фуфайка…
Тепло хмельно бродит по всему дому.
А ей всё кажется, что в спальне разоспался холод.
Она до пят размахнула в неё дверь.
Ходит она по дому только на цыпочках. Нет-нет да и примрёт у косяка, подержит ликующие глаза на спящей внучке.
«Ну, слава Богу, разобрало тёплышко… Руки выпростала поверх одеяла. Лежит как-то с фантазией… с чудинкой, скобкою. Совсем я, совсем я в молодости. Спеет чья-то радость… Хоть ты, Ларик, и смеёшься, что „мужчина, как загар, сначала пристает, а потом смывается“, ну да разве приставши, найдёт кто в себе силы своей волей уйти от такой твоей пригожести?…»
Завтрак уже томится на столе, а Лариса всё спит и спит.
Бабушке просто жалко её будить.
«Сегодня пускай отоспится моя путешественница. Ну уж завтра, засонька, день развяжем гимнастикой напару. У меня во всём порядок, я ленивкам не кланяюсь… — Тут же она спохватывается: — Постой. Ты кому это грозишь? Своей внучке? Ну, она-то хоть в деле, спит. А ты-то сама чего расселась? Чего брюхо разглаживать?» — поджигает себя бабка.
Ей вспомнилось, что крыша с третьего дня не чищена.
«Поди, натолкло… Забыла… Память совсем другая стала… Пока Ларик рассчитывается со своим Сном Иванычем, полезу-ка я да счищу. А то сама ленью заросла. Кровушка во мне, гляди, приснула. А ей бегать, бегать на весь дух надлежит!..»
По прыгающей под боковым ветром лестнице она привычно взобралась на крышу.
На крыше сам чёрт набросил свирепости снежной дуре. В двух шагах всё темно, всё ревёт, всё гудит.
Шалевой бес опахнул её несказанной радостью, и она, вперекор крепкой пурге, во весь рот закричала на одной ноте, выдавливая всё из себя до воздушинки:
— И-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и!..
Плотно вздохнула и ещё громче:
— И-и-и-и-и!..
Вздохнула и ещё:
— И-и-и-и-и-и!..
Закрутили головами прохожие. Да какой там лешак воет! Как ни таращатся, а ничего до дела не видят.
Снегом враз забило старуху. В тихую, в сонную погоду увидели б сразу, а так, в эту слепую заваруху, выпни лицо из-за воротника — стебает игольно-стылыми снежинами по глазам, смотрины не в праздник. Плюнет ходок и знай настёгивает дальше своей нетвёрдой, зыбкой дорогой.
Тупо пялился вниз из незамерзающих, из тёплых окон высотки любопытный народишко. Но, так и не разобрав, кого ж это там, на низах, эдак ломает дурь, отлипал от стекла, пропадал в глубине тепла, в глубине довольства своих царёвых бункеров.
И только один человек видел, как старуха, счастливо обняв свою трубу, благостно дышавшую живым теплом печи, согревавшей и кормившей всю жизнь этот дом, однотонно слала в снежный ералаш свои угрозливо зовущие крики.
Этим человеком был Кребс, недвижно, как букушка, просиживавший дни у окна. Он видел всё в мощный бинокль.
«Jam redit et Virgo… [79] — меланхолично подумал Кребс. — Кого она зовёт? Кому грозит эта миниатюрная, изящная тигруша в год Тигра?»
Кребс видел всё, но не так, как хотелось. Таисия Викторовна стояла к высотке спиной. Кребс перебежал к краю крайнего у него окна, но нет, лица и отсюда не видно, а спину ненаваристо разглядывать за набегающими почасту взвеями.
«Уж как повалилось всё у нас через пень-колоду… Даже дома наши стали друг к дружке задами… И она повернулась амбарчиком… А талия у неё девичья… сахарная…»
Ветер несколько переменился.
Таисия Викторовна зашла за трубу, и теперь Кребс мог видеть её лицо. Её лицо поразило его. Молодое. Смелое. Красивое.
Он поцеловал дрожащую щепотку.
«Ах, антик с гвоздикой! Розочка!.. Спою тебе одной!..»
Он засуетился выйти на гудящий балкон — холод втолкнул его назад в тепло. Рачась, Кребс провористо защёлкнул с поддёргом дверь.
«Я в форточку».
Страшно, как в трубу, несло в форточку.
Убоясь простудиться, Кребс целую вечность её закрывал. Наконец закрыл. Тут же подхватил понуро припавший к стенке пыльный жуковатый валенок с протёртым задником — побудет гитарой! — и, трудно промаргивая по-рачьи красные, слезливо-гнилые глаза, широко ударив по струнам, затянул сиплым, торжественно-фальшивым фальцетом:
— «Ты пришла ко мне, полна презрения,
И сказала как-то в воскресенье,
Будто я бродяга и бездельник,
Но простила в понедельник.
И решил прожить я, как затворник,
Из души тебя убрать во вторник,
Дал зарок себе я в эту среду,
Что к тебе я больше не приеду,
Но меня к ногам твоим поверг
Взгляд очей твоих уже в четверг.
Я не знаю, как с собою справиться,
Что мне скажет сердце в эту пятницу
И какую новую заботу
Принесёшь ты мне, мой друг, в субботу».
Кребс снова навёл бинокль.
В прогалах, в разрывах между метельными волнами выскакивала Таисия Викторовна. Она сбрасывала лопатой снег и тянула:
— а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
«Что за чертовщинка? Совсем моя ненаглядная мармеладка сдвинулась с ума! Воет и воет. Непогоду собирает? Так оно и без вытья свету белого не видать уже который день… А может, бухенвальдская крепышечка шаманит налегке?»
Гусино переваливаясь и не сводя с Таисии Викторовны ласково сияющих глаз, подошла толстая баба с почтовой сумкой. Брякнула калиткой, прошаталась к лестнице. Сложила на ней крест-наперекрест руки, лицо на руки. С минуту влюбовинку смотрела, смотрела на Таисию Викторовну, а потом и себе за компанию замычи.
Раз Мария Ивановна, почтальонка, принесла письмо.
Открывает входную дверь и видит: прикрыла Таисия Викторовна глаза сухонькой ладонкой, ходит по коридору и кричит.
Пристыла Мария Ивановна на месте. Ждёт, что ж дальше.
А Таисия Викторовна кричит и кричит.
«Что ж она такое жалостное на крик кричит?» — в растерянности подумала почтальонка и спросила:
— Таисья! У тя горя какая? Воюшкой воешь-то пошто?
Таисия Викторовна открыла глаза и расхохоталась.
— Марьюшка! Да какое там горе! Гимнастикой йогов занимаюсь.
— Кака ж гимнастика ту и вывывать? Оно и лошадь её выкрикиват, как ржё. Так чо ж, лошадёнка тож эту ёшкину гимнастику творит смеючись?
— Творит,