Впоследствии меня часто спрашивали, почему мы с братом после рождества просто не обменялись подарками. Тот, кто так спрашивал, не знал нашего отца. Именно потому, что мы в праздничный вечер ворчали и упрямились, отец следил и проверял, чтобы его приказ исполнялся. Несмотря на свою доброту и терпеливость, он болезненно реагировал на всякое сопротивление, а когда встречал отказ от повиновения, то становился безжалостным. Послушание было для него принципом, который никому не дозволено расшатывать.
В подобных случаях он оставался глух ко всем просьбам мамы, которая чисто по-женски меньше думала о принципах, а житейски мудро исходила из данной ситуации. Для отца дело было очень просто: в прошлый раз я получил слишком много, значит, теперь мне следовало дать меньше, это и дураку ясно. К сожалению, ему не приходило в голову, что нам, детям, совершенно безразлично, сколько денег стоил подарок. В глазах Эди дорогой кукольный театр не стоил и марки, зато робинзоновские фигурки ценились в сотни марок, если вообще можно выразить радость в деньгах…
Да, таковы были теневые стороны отцовской бережливости и педантизма. Правда, в столь резкой форме, как в этом случае, нам их больше ни разу не дали почувствовать. Вспоминаю еще, что между отцом и мамой иногда возникали мелкие разногласия по поводу расходов на домашнее хозяйство. Мама с годами научилась поистине артистически «изворачиваться». У отца был составлен годовой бюджет, в котором учитывалось все до последней мелочи, предусматривалось также ежемесячно откладывать определенную сумму из жалованья. Поэтому всякий дополнительный расход вынуждал его пересматривать смету, идти в банк, снимать какую-то сумму со сбережений, что, в общем, вызывало у него крайнее беспокойство. «Надо же что-то откладывать», — сетовал он.
Когда же мама отвечала ему, что в таком случае придется отказаться от приема гостей, он возражал: все, мол, образуется; там, где сыты шестеро, найдется кусок и для седьмого — положение, в истинности которого усомнится любая домашняя хозяйка.
Вероятно, вследствие этих скрупулезных вычислений у нас, детей, возник миф о том, что отец записал до пфеннига все расходы на каждого ребенка со дня его рождения и у того, на кого потратили больше, чем на других, излишек будет удержан из доли наследства. Мифическая книга счетов очень часто фигурировала в наших мыслях и разговорах. Но была от этого и польза: мы никогда не завидовали друг другу. Если, например, Фитэ, получив новое платье, хвасталась им перед Итценплиц, та пренебрежительно замечала:
— Все равно вычтут из твоего наследства!
На что Фитэ возражала:
— Ах, оставь! До этого еще так далеко!
Но тон ее был уже менее хвастливым.
И хотя мифической книги счетов, разумеется, никогда не существовало, мы, став уже взрослыми, все-таки продолжали еще чуточку в нее верить, а когда отец умер, даже не удержались от поисков. Отец же распорядился совсем наоборот: все мы унаследовали совершенно равные доли, без учета того, что получили «заранее». Но мне думается все же: будь у отца на то время, он бы завел такую книгу. Он был вполне способен на это. И не для того, чтобы в конечном итоге удержать с нас «перерасходы», а справедливости ради. Никто из его детей не должен был и думать, что у него есть какие-то преимущества перед другими…
Но то испорченное рождество было единственным исключением из многих-многих, ничем не омраченных праздников.
После того как с распаковкой и раздачей подарков было покончено, всех звали к столу. Мы, дети, следовали этому зову без удовольствия, нам хотелось еще и еще играть в новые игрушки, а для утоления голода стоят блюда со всякой всячиной — хватай и ешь.
Естественно, такое самовольство не допускалось. С мудрой предусмотрительностью в рождественский сочельник всегда готовили селедочный салат (мама полагала, что кисло-соленая закуска перед сладостями для нас самое лучшее!). В конце концов мы с завидным аппетитом уписывали множество вкуснейших вещей, и застольному веселью не было границ. Все наперебой галдели о своих подарках, о том, что понравилось особенно, каждый спешил поделиться своей радостью с родителями.
Отца, конечно, одолели вопросами — что означали его загадки, решения моей я так и не смог найти на своем столе и вообразил, будто отец приберег для меня еще какой-то подарок.
— Это же так просто, Ганс, — сказал отец. — Твои оловянные солдаты угловатые, но деревянная коробка круглая. Она легкая, а солдаты тяжелые. Римские легионеры существовали тысячу лет назад, а у тебя они — сегодня… Вот видишь, Ганс, не так уж сложно было отгадать.
Теперь-то мне стало ясно.
А потом был долгий вечер, нам разрешили играть до десяти часов. Пока мы возились с подарками — Итценплиц, конечно, уже читала, словно была обязана проглотить за этот рождественский вечер все свои книги, — отец сидел у рояля и «пробовал» новые ноты, подаренные ему мамой. Мама наведывалась в рождественскую комнату лишь урывками, ибо в кухне кипела работа. На завтра жарился рождественский гусь и вообще готовилось как можно больше впрок, ибо прислуге тоже надо было облегчить жизнь на ближайшие два дня.
Затем мы отправлялись спать. Брать с собой книги запрещалось, но можно было взять самую любимую игрушку и положить ее на стул возле кровати. А пробуждение на следующее утро! До чего же хорошо — проснуться с мыслью, что сегодня рождество! Три месяца говорили о нем, так долго ждали, мечтали, и вот оно наступило!
В ночной рубашке крадешься в рождественскую комнату, но как бы рано ты ни пришел, там непременно уже кто-то есть. И вот сидишь, поеживаясь от холода (топить начинают гораздо позднее), и с гордым сознанием владельца спокойно обозреваешь свои новые сокровища. При этом не забываешь, конечно, полакомиться со стола; ну а если уж совсем потерял стыд, то пролезаешь за елку, в тыл, и тем самым бережешь свои запасы…
С утра начинались визиты. К мальчикам приходили мальчики, к девочкам девочки, весь день не прекращалась толчея, шум и трескотня. Гости наносили визиты официально, с тем чтобы пожелать друг другу хороших праздников, а на самом деле разглядывали подарки, сравнивали, одобряли или порицали.
Бедному отцу некуда было приткнуться. Но он переносил это с кротостью и лишь изредка, урывками, заглядывал в свои папки. Второй день рождества протекал уже менее безоблачно, ибо все утро надлежало писать благодарственные письма.
— Приступить к этому никогда не рано, — поучал нас отец. — Они же прислали вам посылки точно к рождеству, вот и вы так же своевременно поблагодарите их и поздравьте с наступающим Новым годом!
Писать благодарственные письма было невероятной мукой. В который уже раз мы убеждались, что полного счастья на земле не бывает; получить десять — двенадцать посылок очень приятно, но это обходится каждому из нас в десять — двенадцать писем! Я старался выводить буквы как можно крупнее. А кроме того, писал всей родне один и тот же текст, опасаясь, правда, что они это могут заметить. Мне почему-то казалось, что дяди и тети обмениваются между собой нашими драгоценными рукописями!
Счастливое у человека детство или печальное — не всегда зависит лишь от него одного. Здесь не всяк своего счастья кузнец. Многое могут добавить или отнять родители и окружение. У меня были все предпосылки для счастливейшего детства: самые любящие родители в мире, благонравные сестры и брат; и если я все-таки получился сварливым, раздражительным мальчишкой, с тягой к уединению, то причина этого была только во мне. А мама с ее кротким и приветливым нравом, казалось, была создана для счастливого детства, однако оно получилось безрадостным, и не по вине мамы, — причиной тому был ее приемный отец!
Я уже рассказывал, что бабушке после смерти ее мужа пришлось разлучиться с моей мамой. Она попала к дяде Пфайферу, вдовцу, который прежде был женат на бабушкиной сестре. Другая сестра бабушки, оставшаяся незамужней, вела у вдовца хозяйство. Дядя Пфайфер — по-иному его у нас никогда не называли, я до сих пор не знаю его имени, — был человек неплохой, но подвержен настроению, а это почти то же, что плохо… Детей у него никогда не было, да он и не любил их, — а это уже похуже. Не один десяток лет он служил нотариусом и судебным советником в небольшом провинциальном городишке, знал всех и вся и, зная все тайны, держал всех в своей власти, — а это самое скверное!
В целом у меня сложилось впечатление, что дядя Пфайфер — я успел познакомиться с ним лично — был вовсе неплохим человеком. В сущности, он скорее был, пожалуй, мимозой, но всю свою жизнь питался кровью дракона, а вскормленная драконовой кровью мимоза — это нечто ужасное! Он всегда чувствовал себя обиженным и не понимал, что другие тоже могут обижаться. Он вмешивался в чужие дела, однако не терпел ни малейшего вмешательства в свои собственные. Все лучшее было у него, он знал все, а у других не было ничего, они ничего не знали и ничего не умели! Он любил подшучивать над другими, и порой довольно грубо, но малейшую шутку в свой адрес воспринимал без всякого чувства юмора. Он помнил зло годами, однако презирал тех, кто не мог сразу же простить и забыть. Итальянцев он считал вырождающимся народом, потому что они ели помидоры, и к тому же сырые! По его мнению, единственно приличной обувью для мужчин были штиблеты с резиновой встеж-кой, — короче говоря, он целый век не вылезал из своей глухой провинциальной дыры. Он был пупом земли, притом пупом, который, увы, частенько воспалялся. И как уже сказано — мимозой, питающейся кровью дракона, — лучшего сравнения я не нахожу.