Но, скрывая от самого себя этот довод, он со свойственной мужчинам внутренней стыдливостью еще сильнее ужаснулся остальным своим открытиям. И особенно – грядущему одиночеству, которое всей тяжестью упадет на его плечи. И, заранее ужасаясь, он простонал:
– Один, совсем один! Значит, придется отказаться от всего! Значит, нечего и думать о расширении фабрики, о новых делах. Или даже придется взять… да, взять компаньона… Жозеф! А ты…
Его вдруг осенила новая мысль; он нанес удар вслепую, но удар этот оказался решающим:
– Пусть даже Вениамин уехал. Но ведь он уехал, чтобы работать, делать дело. У него были свои представления о долге. Я их не разделяю, но тем не менее… А ты, ты… нет, это невозможно!
После долгих, мучительных блужданий Жозеф почувствовал, что где-то там, в глубине его души, рождается тот же вывод. Усилием воли он сбросил с себя это полубредовое состояние, пожал плечами и выбежал из комнаты.
Перед ним была ткацкая мастерская. Свет лампы, падавший из конторы, разбивался об остов ближайшего станка. Дубовая рама, отполированная временем, увлекала его за собой в темноту, щетинившуюся неясными очертаниями станков.
Если желтый язычок пламени говорил когда-нибудь душе человека, то в первую очередь и больше всего – душе этих двух мужчин. Каждая частица этой тишины, напряженной и почти физически осязаемой, находила в них отклик. Прежнее небытие фабрики Понсэ, эта немота и опустошенность смерти не сами по себе налились соками, приобрели вес и плотность зрелого плода. Братья еще чувствовали то страшное усилие, которое потребовалось, чтобы вырвать свое детище из небытия. Еще не было посажено дерево, а садовники уже твердо решили – быть здесь тенистому саду.
И кто лучше их, Зимлеров, мог сказать, как недалеко они ушли от этой зияющей пустоты? Кто лучше их знал, что такое непрочная, гнущаяся под ногой доска, перекинутая над пропастью?
Напрасно Гийом так расточительно терял время, стараясь отстоять перед братом свою точку зрения. Куда убедительнее его доводов был один вид ткацкой мастерской. В хаосе противоречий исчезали один за другим все вопросы, кроме одного: возможно ли сохранить это, не потеряв того?
Человек из Бушендорфа, внук и сын суконных фабрикантов, начинал понимать, что он ни за что не бросит фабрику, об этом не может быть и речи. Вдруг Жозеф решил, что этот вопрос вовсе не так уж сложен: день – здесь, вечер – в Пасс-Лурдене, вот рамки, которые замкнут счастливую и деятельную жизнь.
– А почему бы и нет? – пробормотал он, всем телом повернувшись к Гийому. – Вы меня с ума сведете! Какое отношение имеет фабрика к моей личной жизни? Разве фабрика меня женит?
– Да, – воскликнул Гийом, не колеблясь. И это слово прозвучало такой непреложной истиной, что он чуть не задохнулся. В смущении он добавил более спокойным тоном:
– Фабрика, семья… какая разница. Это две стороны одного и того же, главного.
– Но чего же? – зло усмехнулся Жозеф. Он чуть было не забыл третье условие задачи, без которого уравнение оставалось неразрешимым.
Брат с удивлением взглянул на него. Как может он не понимать таких простых вещей? Что тут объяснять? Их прадедушка, покойный Мойша Герц Зимлер, основал фабрику, их дед с помощью своих сыновей, наперекор всему и всем, расширил дело, а они, внуки, перетащили фабрику по кускам сюда, на новое место. Теперь их Жюстен – первый ученик лицея. И Зимлеры, равно спаянные перед лицом невзгод и радостей, впрягшись в тяжелую колымагу, дружно влекли ее на завоевание Вандевра.
Что же главное? Что имел в виду Гийом? А то, что «мы» были всегда одна душа, одна плоть и что у «наших» так повелось спокон века.
Целых полтора часа братья терзали друг друга, и только сейчас наконец было сказано главное слово. Оно заключало в себе все. И Жозеф понял, что есть вещи, с которыми можно хитрить, но отрицать их нельзя. Гийом, верный сын рода, никогда не понимавшего, что можно творить духовное благо, уничтожая блага земные, протянул к Жозефу свои костлявые руки, словно выточенные из потемневшей слоновой кости, и закричал:
– Жоз! Мой Жоз! Как мы все исстрадались! И как только мы все не умерли. Надо уметь жертвовать. Надо смирить себя, Жозеф. Оставайся с нами, не покидай нас ни мыслями, ни сердцем. Умоляю тебя, не ради себя, даже не ради мамы. Но у нас есть долг, есть наше дело, есть, наконец, справедливость.
Только накануне, в тридцати шагах отсюда, перед этими самыми мужчинами Элен Лепленье повторяла про себя это слово. Разве заслужила она, чтобы этот довод, вывернутый наизнанку, как перчатка, обернулся против нее? Жозеф не совсем разобрался в том, что произошло вчера. Но что-то он понял, и слова брата показались ему чудовищно жестокими. Он повернул к Гийому свое опухшее, покрытое красными пятнами лицо:
– Ну, хватит. Мы еще вернемся к этому разговору.
Довольно!
Вдруг заскрипел паркет под тяжелыми шагами Ипполита. Увидев в конторе свет, он поспешил туда, насколько позволяли подагрические ноги. Старый Зимлер остановился на пороге и пристально взглянул на сыновей. Тишину нарушало только его шумное астматическое дыхание.
Подняла ли и его тоже с постели в этот ранний час бессонница? Или Сара поведала ему о случившемся, и он понял все? Из-под полуопущенных век виднелась полоска синеватых белков, губы кривила презрительная жалость. Он сделал один-единственный жест – положил руку на плечо Жозефа и сдержанно произнес своим хрипло-визгливым голосом следующие удивительные слова:
– Мы все прошли через это, Жозеф. Раз в жизни нужно помучиться. До сих пор вам не приходилось особенно страдать. Грустно, конечно, но настал твой черед. Поезжай путешествовать… хоть на целый год, постарайся утешиться, развлечься, а когда все пройдет, возвращайся к нам сюда, на нашу фабрику.
Сжав на мгновение плечо сына своими отечными пальцами, он слегка оттолкнул его от себя, повернулся к Гийому и заявил своим обычным властным тоном:
– А теперь вот что! На время отсутствия Жозефа Миртиль займется складом. Мы с тобой возьмем прядильную. Справишься? Ты не слишком переутомлен? Ну, а как насчет сердечных дел? Таковых не имеется? Слишком для этого занят? Тем лучше. Ты получил от Дюжардена ответ насчет цилиндра для ткацкой машины?
Во время этого разговора Ипполит смотрел на своего старшего сына отнюдь не ласковее, чем обычно.
Только выйдя на фабричный двор, Жозеф понял, что, во-первых, несмотря на непривычно ласковый тон отца, тот преспокойно прогнал его с фабрики на неопределенное время, и что, во-вторых, ему некуда идти и нечего делать.
А тем временем Ипполит обрушил на голову Гийома весь ураган своего гнева:
– Что, этот болван действительно задумал жениться на гойке? На дочери разорившегося фабриканта? На этой великосветской ломаке? Если только он посмеет выкинуть такую штуку, пусть сдыхает в своей норе. Ни я, ни мать не пустим его к себе на глаза.
Оглушительный удар кулака по столу скрепил эти слова, и вплоть до первого гудка стеклянная клетка дрожала и звенела от потока проклятий и ругательств.
Отпирая фабричные ворота, Гийом чувствовал себя окончательно разбитым и поэтому не заметил какую-то темную фигуру, неподвижно сидевшую на тумбе, хотя эта фигура удивительно напоминала его брата.
У-у-у! – завизжали ворота, с трудом раздирая свои железные челюсти. Последующие четверть часа во мраке слышался лишь топот десятков ног. Под потолками мастерских зажглись керосиновые лампы.
Жозеф смотрел на всю эту привычную картину с таким чувством, будто видел ее впервые. Над Вандевром раздался второй гудок. С улицы доносились торопливые шаги запаздывавших. Взвизгнув, захлопнулись ворота. Из окон мастерских вырвался первый грохот машин. Нудно закашляла выхлопная труба паровых цилиндров. Заработали валы трансмиссий.
Жозеф прикрыл глаза: вот рабочие надевают ремни на шкивы своих станков; вот мальчишки, специально приставленные к прядильным машинам, забегали вокруг них, присучивая порванные нитки. Вот в нижнем этаже глухо застучали ткацкие станки. Вслед за ними, с сердитым жужжанием ос, пришли в движение сукновальные машины; журча, как мощные вогезские родники, из шерстомойки хлынула мыльная горячая вода, распространяя вокруг тошнотворный запах. Смрадные щелочные испарения заполнили воздух. Через форточку к Жозефу донесся глухой кашель молодой работницы с больными легкими и металлический скрип прядильного станка, давно требовавшего ремонта.
На мгновение послышался голос дяди Миртиля – сухой, как шуршание металлических стружек, – и тут же потонул в грохоте машин. В глубине двора мелькнула белая блуза и вечное кашне Зеллера. Откуда-то донесся взрыв детского беспечного смеха и замер вдали. Сейчас трясло уже весь город. Черный силуэт главного здания шатало от фундамента до самой крыши. Огромный прокатный стан, ухватившись за самый кончик ночи, притянул ее к себе.