Но именно от судьбы происходит великое напряжение, сообщающее жизни смысл, достоинство и трагическую насыщенность. Судьба и кровь, невидимая сила и основополагающее вещество, через которое эта сила проявляется. Из нее мы должны исходить, чтобы вполне понять сущность крови. Кровь без судьбы — все равно что незаряженная батарея или магнитная игла без магнитного притяжения. Чистота и селекция крови или добротность ее смешения не имеет значения без этой великой силы. Лишь на пробном камне судьбы доказывает кровь свою ценность.
Потому мы отвергаем все попытки рассудочно обосновать понятия расы и крови. Кто хочет доказать ценность крови мозгами при посредстве современных естественных наук, тот принуждает слугу свидетельствовать за господина. Мы не хотим слышать о химических реакциях, о впрыскиваниях крови, о формах черепа и об арийских профилях. Все это неизбежно вырождается в бесчинство пустых ухищрений, открывая интеллекту ворота для вторжения в царство ценностей, которые он может только разрушить, но никогда не поймет. Кровь отнюдь не приветствует своего узаконивания на пути, доказывающем также родство с павианом. Кровь — горючее, воспламеняемое метафизическим огнем судьбы. Нам нет дела до остальных ее свойств, не важно, как выглядят ее тельца и какие химические реакции им свойственны. Об этом пусть рассуждают ученые мужи за микроскопами. Такими вопросами разум заполняет книги, но не жизнь — пространство судьбы.
Магнетическая сила крови не нуждается в приметах и опознавательных знаках материального порядка. У ее знамен не логическая, а символическая функция. Ее единства находят друг друга в пространстве, как две бабочки в ночной долине, даже если они единственные в округе на много миль. Они стремятся к своей цели, как стаи перелетных птиц, которые знают о погоде больше, чем все метеорологические станции мира. Они следуют необходимости, воле самой судьбы, задолго до того как об этой необходимости напишет книги историк. Кровь чует с непогрешимой точностью, что для нее опасно, а что благоприятно. Ее не проведешь, ибо она сама ведет и видит без света.
Где кровь связана заветным кругом судьбы, там возникает общность крови — и нигде больше. Без этого круга семья, знать, народ теряют смысл, и все глубокие, первичные узы превращаются в мишень для насмешек со стороны разнузданного умствования и циничной дерзости литераторов. Все уравнивается, разлагается и уплощается, всякий творческий уклон сглаживается, в пустыне всеобщего отмирает чувство особенного, чувство органического единения. Одиночка больше не ощущает, что это его ударили в лицо, когда оскорбляют общность, а все остальные больше не гордятся примечательным достижением одиночки, больше не распознают самих себя в своих вождях; нет больше незабываемого опьянения сплоченностью, переполняющего большие города высшим ликованием жизни. И с подтверждением высшей, скорее, вневременной жизни исчезает и презрение к смерти, основанное на сознании, что отдельное существование обладает смыслом и ценностью лишь по отношению к более великой сверхличной ценности. Угасает воля к жертве, божественная примиряющая стихия смертного.
Для крови движение достойнее почитания, чем цель. Кровь не знает прогресса, так как ее воле в любое время, в любом пространстве, в любом из ее общностей открыто абсолютное. Решающее для нее лишь ее задушевность и несокрушимая сила. Так мы распознаём героев и подвиги всех времен и всех стран. Наша любовь к Риму не мешает нам любить Ганнибала. Мы видим в Наполеоне удивительное явление жизненной энергии. Мы ценим великие окровавленные образы французской революции от Мирабо{120} до Робеспьера{121}, каждый из его собственного средоточия, и наш взор более не очарован мощью жизни лишь там, где является холодный Баррас{122}. Мы бы могли ценить и нашу революцию, если бы ее поддержала полнота крови.
И о нас будут впоследствии судить не по нашим целям. Цели бывают достигнуты, задачи завершены и выполнены новыми задачами. Задачи — лишь преходящие оболочки судьбы; судьба остается и подтверждается свежей кровью в новых формах. О нас не будут судить и по нашему успеху, но исключительно по тому, соответствовали мы нашей необходимости или нет. Дружина Леонида пала в битве, но подвиг ее исполнился абсолютного смысла. Никогда и нигде, никакими средствами не достигает жизнь более высокого свершения.
Нет, не об успехе спросят нас, а о том, насколько мы были сильны в утверждении и была ли пламенной наша воля. И с гордостью мы сможем сказать, что и нашему поколению было ниспослано достигнуть абсолютного из нашего особенного круга. Каждый военный корабль, потонувший под развевающимся флагом, от адмирала до последнего кочегара общность крови в полноте героического чувства и великолепного противления, команда каждого окопа, павшая в презрении к материи, в диком утверждении высшего бытия, поручатся за нас.
Все это вписано в Непреходящее. Мы же оказались в изменившемся мире. Новых целей желает наша кровь; ей нужны идеи, которые опьянят ее, движения, в которых она изнеможет, жертвы, требующие от нее самоотверженности. Кровь хочет причаститься великой любви, она хочет жить и умереть ради нее.
Всему живому придает смысл факт его существования. Этот смысл не приходит извне, он коренится в самой жизни. Долина, населенная растениями и животными, не нуждается ни в глазе, созерцающем полноту скрещивающихся в ней движений, ни в разуме, строящем теории по этому поводу. Что раскидывает ветви в солнечном свете, что блещет и кружит, что любит, что ест и само бывает съедено, — у всего этого свой особенный дух и свой особенный разум. Он бесконечно близок нам и бесконечно далек. Что происходило в древнем Вавилоне и что совершается в кипучей котловине Атлантического океана с фосфоресцирующим свечением, с щупальцами и огромными ртами, картину этого мы можем себе составить, если пороемся в городском мусоре или закинем наши сети в морские глубины, но наши методы ни на волос не приблизят к нам истинного смысла этих бесконечных далей. Но когда мы, одурманенные натиском жизни, идем через наши собственные большие города, тогда мы чувствуем частицу той силы, которая оживляла Вавилон. И в мгновения, когда пылает кровь, бегущая по нашим жилам, мы угадываем великие силы всего живого вообще. Лишь тогда, когда мы всем нашим своеобразием привязываемся к земле, можно почувствовать, как мы связаны и со всем тем, чем держится земля.
Мы приобщаемся к духу не тогда, когда пытаемся броситься в него как в свободную безграничную стихию, а тогда, когда дух овладевает нами самими. Дух привязан к жизни как сгущение, как идея и как осмысленное использование жизни, на которую он направлен, исходя из особенного, из ограниченного, движется от особенности ко всеобщности, а не включает в себя всеобщее, как его включает в себя особь в зоологической системе. Дух мужественней, его природа наступательная, он хочет не растекаться по вселенной, а овладевать ею. Он хочет, чтобы вселенная была его вселенной, чтобы она была такой, как он.
Дух подобен дереву, захватывающему вверху тем более пространный круг света, чем глубже его корни переплетаются с почвой. Из темных таинственных недр дух рвется к свету. Дух не происходит из светлых областей сознания, он впадает в них. Дух требует крови, так как он укоренен в жизни, но он не требует сознания. В драматические, творческие мгновения, когда напряжение жизни неистово усиливается, сознание выбывает. Высшее вдохновение, экстаз, когда, как полагают мистики, происходит единение души с Богом, вхождение индивидуума в бессознательное единство с первоосновой мира, — это сосредоточение существования в одном-единственном чувстве. Там достигаются последние возможности жизни, когда жизнь — дух, а дух — жизнь без всякого различия. В восторге святого, в безболезненной отрешенности мученика, в белом калении любви, в прибое битвы, в опьяняющих видениях художника жизнь возносится со своей глубочайшей волей. «Пиши кровью, и ты узнаешь, что кровь — дух», — сказано в «Заратустре», и Геббель{124} говорит, что его перо, кажется, порою обмакивается непосредственно в кровь и мозг.
Поскольку дух живой, а не мертвый, его подход к жизни — не абстракции и обобщения, а идея. Прарастение Гёте — именно идея, а не понятие. Дух не пренебрегает наукой и ее методами, но он их подчиняет источникам жизни, в связи с которыми должно быть каждое явление. Дух мыслит свои необходимости там, где должно, но эти необходимости не измышляются. Дух исполнен смысла, поэтому в явлениях и в их соотношениях видит не целесообразность, а смысл. Под поверхностными механизмами он чувствует глубинное значение. Он хочет не теоретизировать, а творить, не разлагать, а плодоносить. Он вовсе не стремится раздробить вселенную на атомы, чтобы снова потом сконструировать, он хочет созерцать ее великие картины. Он хочет отражаться во всех вещах, а не быть безграничным зеркалом вещей. Он дорожит жизнью не в ее логической, а в ее символической ценности. Дух над доказательством, как последовательность судьбы над причинностью.