– «Разумеется, незаконным, ибо я, как-никак, плод несчастной любви родителя вашего… с домовой белошвейкою…»
Николай Аполлонович сел; темно-синие и еще потемневшие очи, и легчайшее благовоние уайт-розовых ароматов, и тонкие, скатерть терзавшие пальцы его выражали томление смерти: Аблеуховы дорожили всегда чистотой своей крови; дорожил кровью и он; – как же так, как же так: папаша его, стало быть, имел…
– «Папаша ваш, стало быть, имел в своей юности интересный рроманчик…»
Николай Аполлонович вдруг подумал, что Морковин фразу продолжит словами: «который окончился моим появленьем» (что за чушь, что за шалая мысль!).
– «Который окончился моим появленьем на свет».
Безумие!
Это было когда-то.
– «И по этому случаю нашей родственной встречи разопьем еще по одной».
Ожесточенно, мучительно в дикой машине, взревая и бацая бубнами, страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, звуком крепла, разрасталась и плакала в ресторанное зало из труб золотых.
…………………..
– «Вы хотели сказать, что родитель мой…»
– «Наш общий родитель».
– «Если хотите, наш общий», – Николай Аполлонович передернул плечами.
– «А-а-а: плечико? Как передернулось!» – перебил его Павел Яковлевич. – «Передернулось – знаете отчего?»
– «Отчего?»
– «Оттого, что для вас, Николай Аполлонович, родство с подобным субъектом, как-никак, оскорбительно… И потом вы, знаете, похрабрели».
– «Похрабрел? С какой стати мне трусить?»
– «Ха-ха-ха!» – не слушал его Павел Яковлевич, – «похрабрели вы оттого, что по вашему мнению… – Еще почек…»
– «Благодарствуйте…»
– «Объяснилось мое отменное любопытство и наш разговор под забором… И соусу… Вы меня, пожалуйста, извините, что я применяю к вам, мой голубчик, психологический метод, так сказать, пытки – разумеется, ожиданием; я вас щупаю, мой родной, отсюда, оттуда: забегу и туда, и сюда; присяду в засаду. И потом выскочу».
Николай Аполлонович прищурил глаза, и из темных длиннейших ресниц глаза его просинели и дикой, и терпкой решимостью не просить о пощаде, в то время как пальцы пробарабанили по столу.
– «Вот то же о нашем с вами родстве; и это – нащупывание: как отнесетесь… А теперь должен я вас одновременно обрадовать и огорчить-с… Нет, вы меня извините – я всегда при новом знакомстве поступаю подобным же образом: остается заметить вам, что братьями, но… при разных родителях».
– «?..»
– «Про Аполлона Аполлоновича всего-навсего я пошутил: никакого романчика с белошвейкой и не было; не было вообще – хе-хе-хе – никакого романчика… Исключительно нравственный человек в наш безнравственный век…»
– «Так почему же мы – братья?»
– «По убеждению…»
– «Как вы можете мои убеждения знать?»
– «Вы – убежденнейший террорист, Николай Аполлонович». (Все-все-все в Николае Аполлоновиче слилось в сплошное томление; все-все-все слилось в одну пытку.)
– «Террорист завзятый и я: изволите видеть, фамилии небезызвестные вам я закинул неспроста: Бутищенка, Шишиганова и Пепповича… Помните, давеча приводил? Здесь был тонкий намек, понимайте, мол, как хотите… Александр Иванович Дудкин, Неуловимый!.. А? А?.. Вы – поняли, поняли? Не смущайтесь же: поняли, ибо вы – начитанный человек, теоретик наш, умнейшая бестия: ууу, каналья моя, дайте вас расцелую…»
– «Ха-ха-ха, – откинулся Николай Аполлонович на спинку убогого стула, – „ха-ха-ха-ха-ха…“
– «И-хи-хи», – подхватил Павел Яковлевич, – «и-хи-хи…»
– «Ха-ха-ха», – продолжал хохотать Николай Аполлонович.
– «И-хи-хи», – подхихикивал и Морковин.
Громада с соседнего столика разгневанно повернулась на них и глядела внимательно.
– «Вы чего?»
Николай Аполлонович рассердился.
– «Своя своих не познаша».
– «Я вам вот что скажу», – совершенно серьезно сказал Николай Аполлонович, сделавши вид, что он бешеный хохот осилил (он смеялся насильно), – вы ошибаетесь, потому что к террору у меня отношение отрицательное; да и, кроме всего: скажите мне, откуда вы заключаете?»
– «Помилуйте, Николай Аполлонович! Да я же все о вас знаю: об узелочке, об Александре Иваныче Дудкине и о Софье Петровне…»
………………….
– «Знаю все из личного любопытства и далее: по служебному долгу…»
– «А, вы служите?»
– «Да: в охранке…»
– «В охранке?»
– «Что это вы, мой родной, ухватились за грудь с таким выраженьем, будто там у вас опаснейший и секретнейший документ… Рюмку водочки!..»
Я гублю без возврата
На мгновение оба застыли; из-за края стола Павел Яковлевич Морковин, чиновник охранного отделения, рос, тянулся, вытягивался с вверх поставленным пальцем; вот уж острый кончик этого крючковатого пальца через стол зацепился за пуговицу Николая Аполлоновича; тогда Николай Аполлонович с вовсе новою виноватой улыбкою вытащил из бокового кармана переплетенную книжечку, оказавшуюся записной.
– «А, а, а! Пожалуйте-ка эту книжечку мне… на просмотр…» Николай Аполлонович не противился; он сидел все с тою же виноватой улыбкою; пытка его перешла все границы; экстазы терзаемых и вдохновение жертвенной ролью пропали; налицо оказались: униженность, покорность (остатки разрушенной гордости); впереди для него оставался единственный путь: путь тупого бесчувствия. Как бы то ни было: книжечку подал он сыщику на просмотр, как уличенный преступник, распятый страданьем, и как оклеветанный святоша (бесстыдный обманщик!).
Павел же Яковлевич, наклонившись над книжечкой, выставил из-за края стола свою голову, которая показалась прикрепленной не к шее, а к двум кистям рук; на одно мгновение стал он просто чудовищем: Николай Аполлонович в это мгновение увидел: поганая, заморгавшая глазками голова, с волосами, точно из псиной, гребнем начесанной шерсти, окрысившись отвратительным смехом, желтыми складками кожи бегала над столом на десяти своих прыгавших пальцах по листикам книжечки, вид имея огромного насекомого: десятиногого паука, по бумаге шуршавшего лапами.
Но все было комедией…
Павел Яковлевич, видно, хотел Аблеухова напугать видом этого сыска (милая шуточка!); так же крысясь от хохота, книжечку Аблеухову бросил обратно он через стол.
– «Да зачем же, помилуйте: такая покорность… Я, ведь кажется, вас не собираюсь допрашивать… Не пугайтесь, голубчик: в охранное ж отделение я приставлен от партии… И напрасно вы, Николай Аполлонович, растревожились: ей-Богу, напрасно…»
– «Вы смеетесь?»
– «Ни капли!.. Будь я подлинным полицейским, вы бы были уже арестованы, потому что ваш жест, знаете ли, был достоин внимания; вы сперва схватились за грудь с испуганным выражением лица, будто там у вас документ… Если в будущем встретите сыщика, не повторяйте этого жеста; этот жест вас и выдал… Согласны?»
– «Пожалуй…»
– «А потом, позволю заметить, вы сделали новый промах: вынули невинную записную книжечку в то еще время, когда ее никто у вас не спросил; вынули для того, чтоб отвлечь внимание от другого чего-нибудь; но цели вы не достигли; не отвлекли от внимания, а привлекли внимание; заставили меня думать, что какой-нибудь эдакий документ все же остался в кармане… Ах, как вы легкомысленны… Посмотрите же на эту страничку вами данной мне книжечки; вы открыли невольно мне любовный секретик: тут вот, тут полюбуйтесь…»
Слышались животные вопли машины: крик исполинского зарезаемого на бойне быка: бубны – лопались, лопались, лопались.
………………………
– «Слушайте!»
Николай Аполлонович произнес это слушайте с действительным бешенством.
– «К чему эта пытка? Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, – человек, получите! – то все поведение ваше, все ваши ужимочки – недостойны».
Оба встали.
В белых клубах из кухни валившего смрада стоял Николай Аполлонович – бледный, белый и бешеный, разорвавший без всякого смеха красный свой рот, в ореоле из льняно-туманной шапки светлейших волос своих; как оскаленный зверь, затравленный гончими, он презрительно обернулся к Морковину, бросивши половому полтинник.
Машина уж смолкла; давно уже опустевали соседние столики, и ублюдочный род разошелся по линиям острова; вдруг повсюду погасло белое электричество; рыжий свет свечки там и здесь проницал мертвую пустоту; и стены истаяли в мраке: только там, где стояла свеча да виднелся край размалеванной стенки, в залу билась с шипением белая пена. И оттуда, из дали, на теневых своих парусах, к Петербургу летел Летучий Голландец (у Николая Аполлоновича это, верно, кружилась голова от семи выпитых рюмок); со столика приподнялся сорокапятилетний моряк (не Голландец ли?); на минуту глаза его сверкнули зеленоватыми искрами; но он скрылся во мраке.
Господин же Морковин, оправивши свой сюртучок, посмотрел на Николая Аполлоновича с какой-то задумчивой нежностью (состояние духа последнего, видно, проняло и его; меланхолически он вздохнул; и глаза опустил; так с минуту они не проронили ни слова.