Итак, он проводил в Бургосе долгие мучительные дни, томился по Ракели и Галиане. Но не спешил уехать.
На третий месяц он решил, что принес достаточную жертву долгу, и стал готовиться к отъезду.
Печальное обстоятельство задержало его.
Донья Леонор в свое время написала ему правду: маленький инфант Энрике прихварывал. А тут внезапно болезнь приняла плохой оборот. Врачи признали себя бессильными.
Альфонсо впал в отчаяние и считал это несчастье божьей карой. Он вспомнил, как, желая подразнить Родриго, говорил тогда, что бог, по-видимому, доволен им, Альфонсо; за что бы он ни взялся, все, божьим соизволением, кончается благополучно. Родриго же ответил, что тем страшнее бывает наказание, постигающее грешников на том свете, и надо почитать милостью божьей, если господь карает грешника еще в земной его жизни. Но если это и милость, то милость жестокая. Однако Альфонсо заслужил любую кару. Он слукавил на коронном совете, признал правильными хитрые, лживые доводы еврея и трусливо увильнул от священнейшей своей обязанности — от войны. И раз господь поверг его наследника, значит, он, король, сотворил страшный грех.
И донья Леонор донимала себя суеверными упреками. Она выдала недомогание инфанта за настоящую болезнь, лишь бы отвлечь Альфонсо от еврейки и заманить в Бургос. А теперь мстительное провидение превращает её своекорыстную ложь в правду. В бессильном отчаянии сидела она подле горящего в жару, задыхающегося ребенка.
На помощь бургонским врачам из Толедо приехал старый мудрец Муса Ибн Дауд.
Дон Иегуда смертельно испугался, услышав о болезни ребенка. Если с инфантом что-нибудь случится, тогда уж донья Леонор непременно добьется обручения принцессы Беренгелы с доном Педро и никакие, самые хитроумные замыслы не помешают заключению союза, а значит — войне. Дон Иегуда немедленно потребовал, чтобы альхама заказала молебствия об исцелении инфанта; толедские евреи молились очень ревностно, они понимали, как это важно для них. Одновременно же Иегуда попросил Мусу отправиться в Бургос. Старый врач сперва воспротивился. Он хотел подождать, пока его позовет король. Но Иегуда настоял на его немедленном отъезде.
И вот он прибыл. При всей своей неприязни к старому сычу, король вздохнул с облегчением и радостно сообщил донье Леонор, что здесь теперь Муса Ибн Дауд, лучший врач на всем полуострове, и он уж непременно спасет мальчика.
Но тут вдруг ясное, спокойное лицо доньи Леонор ужасающе исказилось, она стала не похожа на себя, и вся её ненависть прорвалась наружу.
— Мало вы с твоей еврейкой натворили бед? Вам еще и моего сына понадобилось извести? — накинулась она на него, и её обычно мелодичный голос стал визгливым и неприятным. Она заговорила на своем родном французском языке. — Клянусь оком господним! — припомнила она излюбленную божбу своего отца. Скорее я собственными руками убью этого человека, чем подпущу его к моему ребенку!
Альфонсо отшатнулся. Это была совсем другая Леонор, не та, которую он знал целых пятнадцать лет. Даже на коронном совете, нанося ему такое жестокое оскорбление, она постаралась сохранить обычный голос и манеры; а сейчас впервые она дала волю той страсти, которая толкала её родителей на самые чудовищные поступки. И он, Альфонсо, был виноват в этом, он сделал из благородной дамы и королевы бесноватую.
Инфант Энрике скончался в страшных мучениях. Донья Леонор сидела, замкнувшись в ожесточенном молчании. Но сквозь беспредельную скорбь пробивалась горькая и злобно-радостная уверенность, что именно эта утрата привела её к цели. После смерти инфанта наследницей кастильского престола снова становится Беренгела, и теперь её обручение с доном Педро превращается в долг перед всем христианским миром. Теперь уж никакой еврей, ни даже сам дьявол не помешают войне. Теперь дону Альфонсо придется выступить в поход и разлучиться с еврейкой. Но в то время, как она с жестокой издевкой над собой прикидывала выгоды, за которые заплатила такой страшной ценой, ей вдруг представился Альфонсо в доспехах, готовый к бою; вот он наклоняется к ней с коня, веселый, по-рыцарски уверенный в себе. Все эти месяцы она не ощущала ничего, кроме безудержного желания наказать его, а тут вся прежняя любовь разом нахлынула на нее.
Альфонсо и сам был потрясен. Он сидел, уставясь в одну точку померкшим взглядом, лицо у него посерело, и волосы висели космами. Жестокое раскаяние терзало его. Зачем он лукавил перед самим собой, уговаривая себя, будто ему удастся обратить Ракель в христианство? Ведь он с самого начала знал, что не удастся. Эта женщина поразила его, точно тяжкий недуг, он и это знал, но не желал знать. Он на все закрывал глаза и притворялся слепым. Но теперь господь открыл ему глаза, и перед ним вспыхнул беспощадно яркий свет.
В эту ночь, пока маленький инфант покоился на катафалке в капелле замка, а вокруг курились волны ладана, горели огни свечей и жужжали молитвы священнослужителей, во время долгого ночного бдения Альфонсо и Леонор объяснились начистоту. Он без околичностей спросил ее, сколько времени ей потребуется, чтобы устроить обручение Беренгелы с доном Педро. Она ответила, что все условия можно будет подписать уже через несколько недель.
— Тогда, значит, я месяца через два могу выступить в поход, — заключил Альфонсо. — Так оно и лучше, — вырвалось у него.
Донья Леонор сидела покорная, кроткая, печальная, исполненная достоинства. Она думала о том, сколько горя пришлось им обоим претерпеть, прежде чем он выбрался из этой тины. В памяти у неё прозвучали слова, которые её мать написала из заточения святому отцу: «Божьим гневом королева Английская». Она вела рассудительный, бесстрастный разговор с Альфонсо, а в душе у неё звучали слова: «In ira dei regina Castiliae».[10]
Обычным своим звонким голосом она как бы вскользь сказала, что, перед тем как выступить в поход, ему следовало бы очиститься от всякой скверны. Он сразу же все понял. Его жгло воспоминание о том, как она унизила его перед посторонними и как еще два дня назад её ненависть прорвалась в проклятиях и поношениях. Сейчас же и лицо, и голос у неё были невозмутимы, казалось, ей жаль его и обращается к нему не гневная, карающая, а любящая женщина.
— Я отошлю её прочь! — с жаром пообещал он.
Подъезжая к воротам Галианы и читая начертанное на них приветствие: «Алафиа — мир входящему», — а затем, увидев мезузу, в которой он выбил стекло, король злорадно предвкушал, как он скажет Ракели:
«Я отправляюсь на войну, мы расстаемся, так угодно богу». А сказав это, он тотчас же вернется в Толедо.
Но вот она предстала перед ним, её серо-голубые глаза светились, все лицо её светилось, и решимости его как не бывало. Правда, он еще силился не выпускать из виду свое обещание. Да он и сдержит это обещание, он скажет ей, что им надо расстаться. Только не сейчас, не сегодня.
Он обнял ее, пообедал с ней, поболтал с ней, они вместе прошлись по саду. Она, эта женщина, была совсем иная, чем в его воспоминании, много прекраснее, и как это он мог вообразить, будто в ней есть что-то от ведьмы?
Когда спустились сумерки, были забыты и смерть инфанта, и священная война. Настала ночь, и это была блаженная ночь.
Утром они позавтракали вместе, как бывало. Но тут он стал неразговорчив. Он чувствовал, что надо высказаться. Что каждая минута промедления бессмысленна, преступна.
Она непринужденно щебетала, рассказывая о мелких событиях, происшедших за это время. Дядя Муса тут без конца расписывал бургосские строения. Ему самому, объяснял он, приятнее мусульманские города и жилища; однако он не может отрицать своеобразие строгой, устремленной ввысь простоты христианских замков и городов: в них есть величие.
Альфонсо раздражало и то, что говорила Ракель, и как она об этом говорила. Она тем самым напоминала ему о Бургосе, о болезни мальчика и о бешеной вспышке доньи Леонор; да и первую их беседу припомнил он, когда Ракель так дурно отозвалась о его бургосском замке.
И опять, как в ту минуту, когда он подъезжал к Галиане, им овладело злое настроение.
— Видно, твой дядюшка не дурак, — сердито и грубо сказал он. Мусульманская роскошь быстро надоедает. Мне вот тоже приелась Галиана. Через несколько недель я выступлю в поход. А в Галиану не вернусь больше никогда.
Она посмотрела на него так, словно не поняла его. А потом без чувств упала навзничь. От неожиданности он замер на месте. Он приготовился отклонить её жалобы и в резких, решительных выражениях объяснить ей, что иначе нельзя. Но сейчас он казался себе не рыцарем, а грубияном. Ему случалось видеть, как умирают друзья, и, прочитав над ними «Отче наш», сражаться дальше. А перед этой лежащей без чувств женщиной он стоял как потерянный. Он взял её на руки, гладил, бережно прижимал к себе, смачивал ей лоб водой.
Казалось, прошла вечность, прежде чем она открыла глаза. Сперва она не могла сообразить, что с ней. Потом сообразила, сказала: