Разговоры в лагерях, а шерифские понятые — толстозадые, с револьверами на жирных бедрах — расхаживают между лачугами: этот народ надо держать в страхе. Их надо приструнить как следует, не то они черт-те что здесь натворят. Это народ опасный, все равно как негры на Юге. Им только дай объединиться, и тогда ничем не остановишь.
Выдержка из газеты: «Шерифский понятой Лоуренсвиля потребовал, чтобы переселенец покинул пределы города. Тот оказал сопротивление, вынудив представителя власти применить силу. Одиннадцатилетний сын переселенца убил шерифского понятого выстрелом из двадцатидвухкалиберной винтовки».
Твари поганые! С ними держи ухо востро — начнут спорить, стреляй в них первый. Если мальчишка способен убить шерифского понятого, чего же тогда ждать от взрослых? У них нрав крутой, а с ними надо еще круче. Нечего церемониться. Надо припугнуть их как следует.
А что, если они не из пугливых? Что, если они не захотят уступить и будут отвечать выстрелом на выстрел? Эти люди привыкли к оружию с детских лет. Ружье для них — это такая же часть тела, как руки. А что, если они не из пугливых? Что, если в один прекрасный день эти люди пойдут войной на нашу страну, как ломбардцы на Италию, германцы на Галлию, турки на Византию? Это была орда людей, изголодавшихся по земле и плохо вооруженных, а все-таки остановить их не смогли и легионы. Их не остановили ни зверства, ни пытки. Чем можно испугать человека, который не только сам страдает от голода, но и видит вздутые животы своих детей? Такого не запугаешь — он знает то, страшнее чего нет на свете.
Мужчины беседуют в Гувервиле: мой дед отнял землю у индейцев.
Нет, так нельзя, мы об этом уже говорили. Это воровство. А я не вор.
Да ну? А кто украл позавчера ночью бутылку молока с крыльца? Кто украл медную проволоку, продал ее и на эти деньги купил мяса?
Да ведь я для ребят, они голодные.
Как ни верти, а это воровство.
А знаете, как Ферфилды зацапали себе такую ферму? Сейчас расскажу. Тогда земля была государственная и ее можно было брать. Старик Ферфилд отправился в Сан-Франциско, походил там по кабакам и набрал сотни три всякого сброда. Они нарезали себе участков. Ферфилд их кормил и спаивал; потом, когда бумаги были оформлены, он все перевел на свое имя. После рассказывал, что ему каждый акр обошелся в пинту сивухи. А как это назвать — тоже воровство?
Хорошего, конечно, тут мало, но ведь в тюрьму его не посадили.
Да, в тюрьму не посадили. И того, который поставил лодку на фургон и потом доказывал, что весь участок был под водой, — ведь я в лодке ехал! — того тоже не посадили в тюрьму. И тех, кто дает взятки и в Вашингтоне, и у себя в штате, тех тоже не сажают.
Такие разговоры можно услышать в каждом Гувервиле, по всему штату.
Налеты — вооруженные шерифские понятые врываются в переселенческие лагеря. Убирайтесь отсюда. Приказ отдела здравоохранения. Этот лагерь — рассадник заразы.
Куда же мы денемся?
Это нас не касается. Нам приказано выселить. Через полчаса подожжем лагерь.
Здесь тиф. Хотите, чтобы зараза пошла дальше?
Нам приказано выселить. Живо собирайтесь! Через полчаса подожжем лагерь.
Через полчаса от горящих картонных лачуг и соломенных шалашей к небу поднимался дым, и люди опять выезжали на шоссе, на поиски нового Гувервиля.
А в Канзасе и Арканзасе, в Оклахоме, и Техасе, и в Нью-Мексико тракторы запахивали землю и сгоняли с нее арендаторов.
В Калифорнии их уже триста тысяч, а они все прибывают. Дороги Калифорнии забиты обезумевшими людьми, которые, как муравьи, бегут все дальше и дальше, стремясь дорваться до любой работы — поднимать, носить тяжести, полоть, собирать. К каждому грузу, который может поднять один человек, протянуто пять пар рук, на каждый кусок хлеба зарятся пять ртов.
Крупные собственники, которые потеряют свои земли при социальном перевороте. Для них, для крупных собственников, история — не книга за семью печатями, она доступна им для изучения, они могут почерпнуть из нее одну неоспоримую истину: когда собственность сосредоточивается в руках небольшой кучки людей, ее отнимают. И еще одна истина, сопутствующая первой: когда большинство людей голодает и холодает, они берут силой то, что им нужно. И еще одна истина — она кричит с каждой страницы истории: угнетение сплачивает тех, кого угнетают, оно придает им силу. Крупные собственники игнорировали эти три неоспоримых истины. Земля сосредоточивалась в руках небольшой кучки людей, количество обездоленных росло, а крупные собственники знали только одно — усмирять. Деньги тратились на оружие, на газовые бомбы для защиты крупных владений; разосланные всюду агенты подслушивали ропот недовольных, чтобы пресечь бунт в корне. Изменениями в экономике пренебрегали, планами по переустройству экономики пренебрегали; на повестке дня были только те способы, которыми расправляются с бунтовщиками, а причины, порождающие бунты, существовали по-прежнему.
Тракторы, лишающие людей работы, конвейеры, машины, заменяющие человеческий труд, выпускались все в большем и большем количестве, и семьи одна за другой выезжали на дороги, пытаясь урвать хоть крохи от несметных богатств и жадно глядя на земли, расстилающиеся по пути. Крупные собственники объединялись для самозащиты и на собраниях своих ассоциаций обсуждали способы, с помощью которых можно запугивать, убивать, отравлять газами. И больше всего их страшило вот что: триста тысяч… если у этих трехсот тысяч найдется вожак, главарь… тогда конец. Триста тысяч человек, голодных, несчастных. Если бы они поняли самих себя, земля перешла бы к ним, и никакие винтовки, никакие газы не остановили бы их. А крупные собственники — те, кого богатство сделало и больше и меньше рядового человека, — готовили себе гибель, хватаясь за средства, которые в конечном счете должны будут обратиться против них. Каждый их шаг, каждый акт насилия, каждый налет на бесчисленные гувервили, каждый шериф, расхаживающий по переселенческому лагерю, отдаляли немного день гибели и способствовали неизбежности этого дня.
Люди присаживались на корточки — люди с заострившимися чертами лица, отощавшие от голода, ожесточившиеся от борьбы с голодом; взгляд хмурый, челюсти сжаты. А вокруг них расстилалась плодородная земля.
Слышал, что случилось с ребенком вон в той палатке, четвертой с краю?
Нет, я только что пришел.
Малыш метался во сне, плакал. Родители думали, это от глистов. Дали глистогонного, а он умер. Говорят, есть такая болезнь — «черный язык», у него это и было. От плохой пищи так болеют.
Бедняга…
А у родителей нет денег на похороны. Придется хоронить как нищего.
Вот беда!
И руки опускались в карманы, доставали мелочь. У входа в палатку росла горстка серебра. И родители находили ее там.
Наш народ — хороший народ; наш народ — добрый народ. Даст бог, придет то время, когда добрые люди не всё будут бедняками. Даст бог, придет то время, когда ребятам будет что есть.
И собственники знали, что придет то время, когда молитвы умолкнут.
И тогда конец.
Дети, Конни, Роза Сарона и проповедник сидели на грузовике перед конторой следователя в Бейкерсфилде. Сидеть было жарко и неудобно, затекли ноги. Они дожидались отца, матери и дяди Джона, которые прошли к следователю. Вскоре из конторы вынесли корзину и положили в нее длинный сверток, снятый с грузовика. Они сидели на солнцепеке, дожидаясь, когда следствие будет закончено, причины смерти установлены и удостоверение подписано.
Эл и Том бродили по улице, останавливались у витрин, с любопытством разглядывали прохожих.
И наконец мать, отец и дядя Джон вышли из конторы — вышли притихшие, молчаливые. Дядя Джон взобрался наверх. Отец и мать сели в кабину. Том и Эл вернулись, и Том сел за руль. Он сидел молча, дожидаясь указаний, куда ехать. Отец смотрел в одну точку прямо перед собой; его черная шляпа была низко надвинута на лоб. Мать потирала пальцами уголки рта, и взгляд у нее был отсутствующий, потерянный, мертвый от усталости.
Отец глубоко вздохнул.
— Ничего не поделаешь, — сказал он.
— Я знаю, — сказала мать. — А все-таки… ей хотелось, чтобы похороны были хорошие. Она всегда об этом говорила.
Том покосился на них.
— На общественный счет? — спросил он.
— Да. — Отец мотнул головой, словно стараясь вернуться к действительности. — Денег не хватило. Не осилили. — Он повернулся к матери. — Ты не горюй. Как ни ломай голову, что ни придумывай, все равно ничего не поделаешь. Нет денег. Бальзамирование, гроб, пастор, место на кладбище… Мы и десятой части не наскребем. А что могли, то сделали.
— Я знаю, — сказала мать. — Я просто не могу забыть, как она всегда говорила, чтобы похороны были хорошие. Ну что ж, ничего не поделаешь… — Она глубоко вздохнула и потерла уголки рта пальцами. — А следователь — хороший человек. Покрикивает, а все-таки хороший.