– Но по крайней мере, – сказала миссис Конкэннон как-то чаем, – вы б зашли хоть послушать, о чем речь.
В сентябре в пять часов дом миссис Николсон бросал тень через улицу, заслоняя дома напротив от закатного солнца. Они же в отместку отсвечивали в эркере ее гостиной, и все в комнате тогда отливало медно-розовым блеском и будто отражалось в помутневшем старинном зеркале. В этот час Гэвин смотрел на бледные стены, серебряные ножки ламп, шелковые оборки подушек, пророчески чувствуя их обреченность. При словах приятельницы миссис Николсон протянула было руку к молочнику, да так и застыла. Она обернулась и сказала:
– Но я без того знаю, о чем речь. И не одобряю.
Это было произнесено так, будто адмирала и нет в гостиной. Но он был тут как тут, стоял навытяжку над чайным столиком и держал в руке чашку на блюдечке. Минуту он молчал, взвешивая на руке чашку, и хмурился, будто прикидывая в уме точный ее вес. Потом сказал:
– Тогда, логически рассуждая, не следовало бы посылать и пирожных.
– Лилиан, – сказала нежно Констанция Конкэннон, – не рассуждает логически, когда речь идет о друзьях.
– Да? – отозвалась миссис Николсон. – Но ведь с пирожными как-то лучше, не правда ли? Нельзя же угощать людей одними неприятными идеями!
– Вы все шутите, Лилиан. Цель лиги – призвать нас к бдительности и серьезности. Только и всего. Может быть, Гэвин пришел бы?
Миссис Николсон обратила к Гэвину раздумчивый взгляд, отнюдь не взгляд сообщницы; просто она прикидывала как будто, насколько способен он к бдительности и серьезности. Адмирал тоже смерил кандидата оценивающим взглядом.
– Что над нами нависло, и его не минет, – сказал адмирал.
Гэвин в ответ на приглашение промолчал, а через несколько минут обнаружилось, что встреча в гостиной назначена как раз на тот день, когда ему ехать. Пора было в школу.
– Что ж, очень жаль, – сказала миссис Конкэннон.
Назначенный срок приближался. Вечера теперь целиком принадлежали им, миссис Николсон почти всегда обедала дома. После чая, когда уходили гости, начиналось его царство. От разочарований и тоски предшествующих часов, а главное, от того, что он боялся размолвок с нею, к сумеркам у него начиналось возраставшее день ото дня горячечное беспокойство Но вот приходил вечер, и нежной его бесцельностью исцелялась горячка. Иссякший день еще хранил свое тепло, и миссис Николсон могла вытянуться в шезлонге в эркере гостиной. Он пристраивался на скамеечке у ее ног и через боковую створа смотрел, как дотлевает на театральных газонах шалфей. Шезлонг ставили так, чтоб она видела театр, и потому Гэвин смотрел не на нее, а в другую сторону. Но зато они видели одно и то же. Так было и в самый последний вечер. Оба молчали несколько минут, потом она вдруг воскликнула:
– Нет, правда, не люблю я красных цветов. А ты?
– Кроме гвоздик, да?
– Вообще не люблю газонов и клумб. А ты смотришь и смотришь на них. Мне скучно.
– Просто я думал – они-то и завтра тут будут.
– Хорошо тебе было в этот раз? Мне иногда казалось, тебе не очень хорошо. Это я виновата?
Он обернулся, но тотчас принялся теребить бахрому кашемировой шали, которую Рокэм накинула ей на колени. Не поднимая глаз, он сказал:
– Я так мало вас видел.
– Иногда, – сказала она, – кажется, будто стоишь за стеклом. Все видишь, что там за ним, а ничего поделать не можешь. И не нравится тебе это, а вот ничего не чувствуешь.
– Здесь я всегда чувствую.
– Чувствуешь – что? – спросила она далеким и томным голосом.
– Просто здесь я вообще чувствую. А больше нигде.
– Что значит «здесь»? – нежно протянула она, прикидываясь бестолковой. – В Саутстауне? Что ты вкладываешь в слово «здесь»?
– Возле вас.
Покой миссис Николсон, ее удобство были не просто так достигнуты. Она вольно сидела, но не лежала в шезлонге, и ее подпирали сразу шесть или семь подушек – под головой, под шеей под лопатками, под поясницей и под локтями. Шаткое это сооружение требовало неподвижности, чтобы вдруг не стронуть ни одной подушки. До сих пор миссис Николсон сидела сложив руки на платье и позволяла себе только шевелить пальцами – и вполне обходилась такой жестикуляцией. Теперь же, начав фразу: «Неужели они правы…» – которую можно бы счесть просто задумчивым бормотаньем, она, однако, неосторожно дернулась, и одна подушка плюхнулась на пол. Гэвин обошел кресло, поднял подушку и остановился рядом. Оба смотрели друг на друга в изумленье, словно спрашивая глазами, что это такое сейчас сказал при них кто-то третий? Она выгнула спину, и Гэвин подсунул подушку на место. Он сказал:
– Кто – неужели прав?
– Рокэм… Адмирал. Эта вечно намекает, этот вечно твердит, что я беспечно, что я плохо веду себя с тобой.
– А… адмирал…
– Я знаю, – сказала она. – Но ведь ты вежливо с ним простишься, не правда ли?
Он поежился:
– Я бы его лучше не видел больше – в этот раз.
Она помедлила. Надо было сказать кое-что, пусть несущественное, но она знала, что ему будет неприятно.
– Он зайдет, – выговорила она наконец, – на минуточку, сразу после обеда. Он зайдет за пирожными.
– За какими пирожными?
– На завтра. Я думала утром послать, но это не выйдет, не успеется. Все затеяно ради нашей готовности – стало быть, все и должно быть готово ко времени.
Когда, в девять часов, грянул адмиральский звонок, миссис Николсон нерешительно поставила на столик кофейную чашку. Еще догорали дрова, зажженные во время обеда, и было жарко, возле камина невозможно сидеть. Пока звонок еще не отзвенел, Гэвин встал, будто спохватился, что забыл что-то, и вышел из гостиной. Обогнал горничную, которая шла открывать, и метнулся вверх по лестнице. У него в комнате хозяйничала Рокэм. Чемодан зиял, показывая разложенные по дну вещи. Корзинка с шитьем стояла на бюро, и Рокэм проверяла напоследок, что зашить, что подштопать, – ехать надо было завтра чем свет.
– Время летит, – сказала Рокэм, – не успели приехать и вот уезжаете.
Она считала носовые платки, складывала рубашки.
– А я-то думала, – сказала она, – вы школьную шапочку свою прихватите.
– Зачем? Да она и цвета дурацкого, противного…
– Больно по-взрослому рассуждаете, – вдруг сказала она неласково. – Не зря в школу отдали, в самый раз пора. Вот вы поднялись, а теперь давайте-ка сбегайте вниз и спросите миссис Николсон, нет ли у ней чего для мамы для вашей. Ну – будьте паинькой. Если книжки – их тут с ботиночками вместе и сложим.
– Там адмирал.
– Господи, ну и что? Вы же знаете адмирала.
Гэвин тянул время, на каждом этаже заглядывал в комнаты. Они были не до конца знакомы, заставлены предметами, которые в слабом свете с лестничной площадки он едва узнавал и никогда не решался потрогать, и оттого чудилось, что он застрял на первой главе таинственной повести дома. Когда-то еще предстояло ему все это снова увидеть… Боясь, как бы Рокэм не стала кликать его, спрашивать, куда он запропастился, он осторожно ступал по толстой ковровой дорожке; почти беззвучно он достиг холла. Здесь пахло свежевыпеченными пирожными – они ждали в корзине на столе. Дверь гостиной бы была отворена, и с минуту оттуда не доносилось ни звука. Наверное, адмирал ушел без пирожных.
Но вот он заговорил:
– Вы сами видите, больше не о чем толковать. Я жалею что пришел. Я не думал застать вас одну.
– Но тут я не виновата, – выговорила миссис Николсон неуверенно. – Я не знаю даже, где ребенок. – И совсем уже неузнаваемым, прерывающимся голосом она выкрикнула: – Значит, так и будет всегда? Чего же вам еще? Что мне делать? Чего вы от меня хотите?
– Делать вам решительно ничего не надо. А хочу я от вас, чтобы вы были счастливы – и только.
– Легко сказать, – отвечала миссис Николсон.
– Вы всегда утверждали, будто это легко – будто вам это легко. Что до меня, я никогда не гнался за счастьем. Вы ложно понимали меня – с самого начала.
– Отчего ложно? Разве я ошиблась, сочтя вас мужчиной?
– Я мужчина, да. Но я не из тех.
– Чересчур для меня тонко, – сказала миссис Николсон.
– Напротив, это чересчур для вас просто. Главный смысл моей жизни вам безразличен. Вы не виноваты, наверное; мы познакомились, только когда мне уже некуда было себя деть. Ваша… ваша красота, ваше очарование и веселость, милая моя Лилиан, – каким же дураком был бы я, не оценивши их по Достоинству. Но – я и не такой дурак, каким, вероятно, вам показался. Дурак? Но, учитывая все обстоятельства, я и не мог быть просто дураком, если б не был и кое-чем куда хуже…
– Я всегда была мила с Констанцией, – сказала миссис Николсон.
– …куда хуже – просто подлецом в моих собственных глазах.
– Я знаю, вы только об этом и думаете.
– Теперь я вижу, где вы в своей стихии. Вы и сами знаете, где вы в своей стихии, оттого-то мне и сказать больше нечего. Флирт всегда был не по моей части – настолько, честно говоря, не по моей части, что, когда я впервые с ним столкнулся, я попросту ничего не понял. И напрасно. Вы не можете без него жить – вас не переделать. Вам надо, чтобы за вами волочились, что ж; будь по-вашему. Но следует разбираться, моя милая, где искать обожателей. Лично с меня довольно удовольствия наблюдать, как вы морочите этого бедного мальчугана.