— Мы не думали, — сказал Мотовилов, — что эта мехколонна прибудет так быстро. А вышло так. И усилить вас некем. Но вы сможете! Вы же такие орлы!
Он заулыбался. Улыбка его получилась добродушная и в то же время льстивая.
Сердце у Букваря забилось быстро и гулко, как на экзамене, когда он брал со стола аккуратный белый листок. Он не отрываясь следил за Мотовиловым.
— Пятно еще тут! — проворчал Мотовилов.
Он скреб большим черным, задубевшим ногтем масляное пятно, пошлепывал губами, бубнил что-то себе под нос, словно всеми этими вялыми, подчеркнуто прозаическими занятиями, и движениями, и сонным выражением своего лица хотел сбить взволнованность ребят и заставить их думать, что дело им поручается совсем обыкновенное.
Это успокаивало Букваря.
И в то же время разочаровывало. Какие слова здесь надо было произнести!
— Это же только за десять дней можно! — возмутился Бульдозер.
— Но ведь она, — показал Мотовилов на Ольгу, — будет кормить вас, как слонов.
Вступать в спор с Бульдозером он не собирался. Он ждал, что скажет бригадир. Если тот начнет спорить, тогда у Мотовилова найдутся слова...
— Раз нужно... — сказал Николай. Букварь смотрел на него влюбленно.
То, о чем он мечтал, начиналось. Настоящее дело. Три дня боя!
Мотовилову делать было больше нечего, и он пошел к машине.
— Не подведите, братцы, — сказал он, поставив ногу на ступеньку, — теперь уж судьба фронта зависит от вас.
Эти слова он когда-то говорил на войне своим разведчикам, пожимая им руки и понимая прекрасно, что ждет этих людей.
— Вечером я пришлю вам еще две пилы, — сказал Мотовилов уже из кабины.
«Вечером... Еще два пулемета...» — расслышал Букварь.
— Ну вот, так всегда, — выругался Кешка и сплюнул со злостью.
— Берегись!
Кешка кричит истошно и с удалью. Кричит не ему, Букварю, и не ребятам, а этой притихшей, позеленевшей от страха тайге, бурым, съежившимся валунам, колючелапым соснам и кедрам, костлявыми коричневыми пальцами вцепившимся в желто-серую твердую саянскую землю, угрюмой, лихорадочно удирающей к югу ледяной Канзыбе.
— Берегись!
Кешкин крик звучит в двадцатый, а может быть, в сотый раз, бьет тишину, как удар гонга.
Букварь отскакивает в сторону, и с ним отскакивают ребята, и в сотый раз застывают на секунду, смотрят, ждут, словно сейчас должно произойти чудо, подготовленное их руками, и боятся, как бы мгновенным, крошечным движением, чуть слышным дыханием не спугнуть это долгожданное удивительное чудо.
Сосна тряскает от отчаяния, вздрагивает вся, до последней молоденькой иголки, словно хочет сбросить с себя что-то невидимое, убивающее ее, и падает. Падает с многоголосым шумом и стоном, падает прямо на большое горящее солнце, судорожно хочет ухватиться за него своими колючими вскинутыми лапами, повиснуть над тайгой и скалами и висеть так, жить так. Но солнце выскальзывает из секундных судорожных объятий, и сосна ухает на свежие тупые пни.
Букварь стоит еще секунду стоит молча, напряженный, с топором в руках, словно ждет, что эта зеленая живучая махина встрепенется, зашевелит ветвями, попробует встать.
— Берегись!
Кешка кричит просто так, играючи, кричит, потому что ему нравится это делать. Он выкрикивает это слово уже сто раз и каждый раз выкрикивает по-новому. Произносит его нараспев, растягивая гласные и «покачивая» их, кричит его, хохоча, словно оперный певец, слушает, как хохочут в ответ сопки, и хохочет снова, теперь уже дико и неестественно, напрягая голосовые связки до предела, до хрипоты, любуясь этим нечеловеческим, «дьявольским» хохотом и шумным, крикливым эхом.
Кешка кричит задиристо, и в крике его звучит настойчивое, неумолимое чувство победителя. Он смакует начало каждой новой победы над молчаливым зеленым морем, и глаза его горят, и Букварь не может узнать вчерашнего Кешку, ворчавшего и ругавшегося в спину прорабу Мотовилову.
— Берегись!
«Сколько часов мы здесь?..» Букварь опускает топор. Треск — и сук, толстый, как хорошее бревно, отскакивает от длинного, поблескивающего смолой коричневого туловища сосны. Букварь уже научился отсекать такие сучья с одного удара. Сколько часов? Солнце еще держится, висит над колючими сопками. Значит, еще немного. Значит, десять. Или двенадцать.
— Берегись! — это падает сосна слева, сосна Виталия Леонтьева.
Тра-а-ах! Еще один сук.
Судьба фронта... Тра-а-ах!.. Судьба фронта... Толстый попался сук... Тра-а-ах!.. Это, конечно, громкие слова. Их не надо часто произносить, иначе они станут стершимися. Но почему-то хочется о них думать. Почему-то хочется о них думать...
— Николай, можно я попробую пилой?
— Валяй. Только держи ее вот так. Ага...
Торопится сталь, вгрызается мелкими быстрыми зубьями в волокнистое деревянное мясо, торопится и дрожит от злости и голода. Дрожат руки, дрожит тело, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик, привязанный к своей надоевшей орбите. Желто-розовая пыль сыплется на зеленую высокую траву.
Конечно, это громкие слова. Но если разобраться, то у них на самом деле фронт. Семьсот километров фронта... Так интересней... Нет, это не игра, это не детство. Семьсот километров... Передовая... Танками идут тракторы и бульдозеры... Рычат моторы. Они семеро — десант...
— Ну все, Букварь. Теперь надо подрубать. Желто-розовая пыль на руках, на траве, на сапогах, желто-розовая пыль...
— Коля, ребята, я кашу принесла. Горячая она. Пар идет.
Ольга стоит под кедрами, метрах в тридцати от сосны, держит в руках бачок, запеленатый шинелью.
— Сейчас, — кричит Николай, — только опустим сосну!
— Берегись!
Каша горячая, пахучая, поблескивает солнечными каплями расплавленного масла.
Такую хочется есть руками. Или вот этой душистой сосновой щепкой.
— Букварь, ты зачем щепкой? Вот же ложка!
— Ух, какая каша! — смеется Букварь, жадничает, обжигает нёбо и горло. — Ух, какая каша!
Кешка корчит свирепые рожи, заглатывает мягкий черный хлеб, стучит ложкой по вылизанному дну алюминиевой миски.
— Добавки!
Ольга подходит к Николаю, гладит его мягкие русые волосы, снимает с них мелкие, въедливые опилки.
— Я вам Буратино оставлю... Пусть он вам поможет. Он сильный.
Ребята смеются и благодарно смотрят ей вслед, словно она оставила им четвертую бензопилу.
...И снова падают на привыкшую к ударам и сотрясениям землю кедры, сосны, ели, длинные толстые березы и осины с гладкой, словно чисто вымытой корой.
Снова дрожат руки Букваря, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик...
Дрожат руки, рвут толстую слоистую коричневую кору, ломают сосну, проткнувшую небо. И сосна падает, падает... нет, это падает облако из мелких желто-розовых опилок.
Букварь открывает глаза. Мясистое оттопыренное ухо спящего Спиркина торчит перед ним в темноте. Букварь тянет к Спиркину руку, хочет потрясти его за плечо, сказать ему, что он забыл снять на ночь ухо. Потом ему становится жалко Спиркина, и он опускает руку Черт с ним. Спиркин устал, и он, Букварь, тоже устал.
Букварь думает об усталости. Он потягивается, напрягает тело и с наслаждением расслабляет его, словно отключает пружину, которая весь день держала каждый мускул, каждый нерв в напряжении и помогала Букварю работать за троих. Букварь думает о том, что он любит вот такую усталость, которая валит с ног, расплывается по всему телу, укутывает его теплой и тяжелой ватой. Это счастье — уставать так, выкладывать все и нырять в эту теплую, всепоглощающую, тягучую усталость. Еще он любит теплые и тихие летние вечера, печеные яблоки... которые... которые пахнут... яблоки... которые...
— Подъем! Все наверх!
Ольга хохочет и брызжет ему в лицо ледяными канзыбинскими каплями. Значит, поспал свои четыре часа.
Виталий Леонтьев в плотно обтягивающем его синем тренировочном костюме прыгает у палатки, мнет рубчатыми подошвами мокрую от росы траву, бьет воздух сильными большими кулаками.
Бульдозер зевает и ожесточенно трет склеенные сном глаза.
Кешка орудует зубной щеткой, полощет горло, готовит его к новым победным, торжествующим крикам.
Они завтракают и идут с топорами и пилами, устроившимися на ватных плечах, неторопливо, молча, хозяевами, к длинному Заячьему логу, к месту боя.
Штурм продолжается. Отступает тайга, отступает. Широкий коридор с голубым потолком — по шагу, по сосне, по кедру — все ближе к финишной сопке.
Солнце висит, светит, слепит глаза, глаза тайги. Оранжевый костер на истекающем ледяной кровью кубе. Или это уже было. Это уже в прошлом. А сейчас еще одна пулеметная очередь!
— Погоди, Букварь. Так дело не пойдет.
Топоры стучат и не помогают. Отрезанный пилой кедр вцепился в свой пень и не падает. Толкают осторожно: кто знает, куда он вздумает валиться! Но он не падает.