для вящей убедительности ударил кулаком по столу: — И все!
— Тише ты, — сказал Толик и встал. Кусок хлеба, на который он намазывал масло, остался лежать на столе нетронутым, только чашка была пуста. — Я пробовал… все пробовал. — Голос у Толика задрожал, и казалось, он сейчас расплачется. — Я знаешь, как думаю: если женщина нашла другого человека, то уж молчи, сам виноват. Не сумел быть для нее лучше всех.
— Да глупости это, глупости. Кто же может быть лучше тебя? Может, она как раз тебе не годится!
— Вот видишь, — оборвал Толик. — Тоже причина.
Он снял с вешалки мотоциклетный шлем и, не попрощавшись, ушел.
Антон стал жевать оставленный Толиком кусок — растерянно, не чувствуя себя способным что-либо решить. Вернулся в комнату, лег на смятую простыню и долго смотрел на влезавший в окно дальний кусок крыши, огороженный низкими перильцами. Заметил про себя, что крышу пора красить, вспомнил свой «сборно-щелевой» и подумал, что хорошо у них шифер на кровле, вечная, в общем, штука. Потом ему привиделась Аня, как она сейчас возится с девочками, а сама, наверное, думает о списке. Ей, конечно, кажется, что муж едет уже на метро в «Детский мир» или ГУМ, а ему вон каково…
Томка затеребила его, и он повернулся к ней, привстал на локте.
— У меня смена с двенадцати, — быстро заговорила сестра, — так что приду поздно. Обед сам себе разогрей. В холодильнике суп и котлеты. Чао!
Томка была уже у двери, когда Антон спохватился:
— Постой, слышишь! Котлеты… я найду. А ты что это с Толиком? Рехнулась?
Он потом вспоминал, как было дальше, и решил, что никогда еще не видел сестру такой. Ее лицо вдруг померкло, и весело разлетающиеся бровки сдвинулись, точно от нестерпимой боли. И поза у Томки была такой, словно она собиралась затопать ногами, закричать в голос. Только вышло у нее по-другому — коротко и устало:
— Ты еще будешь встревать!
Хлопнула дверь. Антон только и успел бросить: «А ты как думала!»
Несколько минут он сидел на диване, уныло разглядывая свои босые ноги, соринки на полу. Слова сестры все-таки попали в точку, уязвили: он ведь и вправду не знал толком ничего. Мог вообще не приехать. Получил бы письмо, так, мол, и так, а потом — сердись, возражай себе, сколько влезет, опять же в письменном виде… Но затем подумалось другое, как ночью, что здесь он или в Ужемье — не имеет значения, и ни в какие причины разлада вдаваться не следует. Томка попросту не имеет права сделать то, что затеяла. Сухаревы так не поступают — вот в чем главное. И она это знает, Томка, только не может пересилить себя, потому что Сухарева, а Толик не в силах ей помочь, потому что он не Сухарев, а Гущин… Тоже называется — глава семейства! Знать бы раньше, так ему бы и жениться запретить. И вообще всем таким. Не можешь — не лезь! Сиди, читай «Анну Каренину»…
От этих мыслей Антону стало легче, вернее, понятнее, как теперь быть. Он чувствовал себя словно на аэродроме, когда его, занятого другим делом, звали на самолетную стоянку, когда без него что-то не ладилось. И как на аэродроме, сердясь, что должен делать он, именно он, и гордясь, что без него не смогут обойтись, Антон стал торопливо одеваться, бормоча:
— Ну ладно, родственнички, я тоже того… не прохлаждаться приехал. Уж не взыщите… времени мало. Вы мне не можете толком пособить, так я вам… Еще спасибо скажете, дураки. Вот дураки!
3
Кирилла Оболенцева на студии все считали удачливым. Он не выделялся среди других режиссеров его возраста ни особенным умом, ни талантом, ни даже тем, что называют пробивной силой, однако сразу же по окончании режиссерских курсов, ни дня еще, собственно, не проработав в кино, получил постановку и с большим опережением плана перевел на экран немудрящую историю несостоявшейся любви пожилого завуча школы и молоденькой учительницы — рассказ, занявший в «Неделе» всего две страницы. Неожиданно фильм отправили в Венецию, и он там, к еще большему удивлению всех на студии, получил приз — не главный, но все-таки приз, и фамилия Оболенцева замелькала в газетах. Правда, при этом опускали, что премия была от католической церкви («за воссоздание на экране атмосферы целомудренности в отношениях мужчины и женщины»), важно, что картина поддержала авторитет отечественного кинематографа.
Руководитель делегации, ездивший на фестиваль, на вечере в Доме кино торжественно передал Кириллу серебряную статуэтку — награду, пришлось потратиться на банкет для друзей и еще не очень знакомой студийной элиты, а потом с ходу запустили новую его постановку — про династию волжских капитанов.
С ранней весны до поздней осени он прожил на воде — на буксирах, баржах, белых «пассажирах», проторчал в шлюзах и возле плотин. В дым разругался со сценаристами, ибо каждую сцену, каждый диалог поворачивал по-своему, не так, как хотелось им, и картина получилась, комитет принял ее на «ура». В рецензиях, правда, говорилось больше о важности темы, чем о ее воплощении, и публика не ломилась в кинотеатры, где шли «Волгари», однако с Оболенцевым на студии обращались уже как с надежным производственником, и вскоре дирекция прямо-таки настояла, чтобы он побыстрее снова начал снимать, — год шел тяжелый, два фильма грозили застрять в производстве, и Кириллу предстояло спасать план, прогрессивку и премиальные. Третью ленту он должен был сдать непременно к Новому году, хотя запускали его в режиссерскую разработку в феврале.
— Старик, ты сошел с ума, — говорил ему в коридоре Коробкин, директор его второй картины. — Ты же можешь диктовать теперь, понимаешь? У тебя полно зимней натуры, а снег скоро растает. Пойди и скажи, что отказываешься. Пусть добавят срок.
— Срок добавляют уголовникам, — смеялся в ответ Кирилл. — А я свободный человек. Возьму и переделаю зиму на лето.
— Переделаешь! Я читал эту бодягу — там два больших эпизода в Арктике!
— Эйзенштейн снимал Ледовое побоище в жару и на Чистых прудах.