— Почему вы не посвятили меня в свои дела?
— Сообщники опасны.
— Значит, вы сознаете, что совершили преступление?
— Нет. Преступление — это то, что совершает кто-то другой. Мне пора открывать лавку, хоть я и хозяин в ней.
Когда мои пальцы коснулись дверной ручки, он негромко сказал:
— Кто донес на Марулло?
— Полагаю, что вы, сэр. — Он взвился с места, но я затворил за собой дверь и вернулся в свою лавку.
Никто в мире не способен так блеснуть, как моя Мэри, когда надо принять гостей или отпраздновать какое-нибудь торжество. Она переливается всеми огнями, точно бриллиантами и не столько дает что-то празднику от себя, сколько сама от него получает. Глаза у нее искрятся, а улыбающийся рот, готовность рассмеяться подчеркивают, подкрепляют любую, самую убогую шутку. Когда на пороге вечеринки стоит Мэри, все ее участники чувствуют себя и милее и умнее, да так оно и есть на самом деле. И это все, что Мэри дает, а большего от нее и не требуется.
Когда я вернулся из лавки, весь дом Хоули празднично сиял. Гирлянды разноцветных пластмассовых флажков тянулись от люстры к лепному карнизу, опоясывающему стены; маленькие яркие стяги свисали с лестничных перил.
— Ты не поверишь! — крикнула Мэри. — Эллен достала флажки на заправочной станции Стандард-ойл. Джордж Сэндоу одолжил их нам.
— В честь чего это?
— В честь всего. Все чудно.
Не знаю, слышала она про Дэнни Тейлора или нет. Может быть, слышала и велела ему уйти. Я-то уж, конечно, не приглашал его на наше торжество, но он ходил взад и вперед около дома. Я знал, что позднее мне придется выйти к нему, но в дом его не позвал.
— Можно подумать, что это Эллен получила награду за сочинение, — сказала Мэри. — Вряд ли она так гордилась бы, если бы сама стала знаменитостью. Полюбуйся, какой она торт испекла. — Торт был высокий, белый, и на нем разноцветными буквами — красная, зеленая, желтая, голубая и розовая — было написано «Герой». — К обеду будет жареная курица с подливкой, соус из потрохов и картофельное пюре.
— Прекрасно, дорогая, прекрасно. А где наша юная знаменитость?
— Знаешь, его тоже будто подменили. Он принимает ванну и к обеду переоденется.
— Какой знаменательный день, сивилла! Того и жди, что мул ожеребится или в небе сверкнет новая комета. Ванна перед обедом. Подумать только.
— А ты не переоденешься? У меня есть бутылка вина, и я думала, может, мы разопьем ее как-то поторжественнее, со спичем, с тостом, хотя мы всего-навсего своей семьей. — Она весь дом взбаламутила своим праздничным настроением. Не успел я оглянуться, как уже сам бежал наверх принять ванну и включиться в общее торжество.
Проходя мимо комнаты Аллена, я постучал в дверь, услышал в ответ мычание и вошел.
Аллен стоял перед зеркалом, ловя там свой профиль с помощью ручного зеркальца. Чем-то черным, может быть, тушью для ресниц, взятой у Мэри, он навел себе чёрненькие усики, подмазал брови, удлинив их к вискам эдаким сатанинским изломом. Когда я вошел, он улыбался в зеркало цинично-многоопытной, обольстительной улыбкой. И на нем был мой синий галстук-бабочка в горошек. Он ни капельки не смутился, что его застали за таким занятием.
— Репетирую, — сказал он, положив зеркало на стол.
— Сынок, в этой суматохе я, кажется, не успел сказать, что горжусь тобой.
— Н-ну… это только начало.
— Откровенно говоря, я думал, что как писатель ты даже слабее президента. Я и удивлен и рад. Когда ты собираешься прочесть миру свой труд?
— В воскресенье, в четыре тридцать, будут передавать по всем станциям. Придется вылететь в Нью-Йорк. Специальным самолетом.
— А ты хорошо подготовился?
— А-а, справлюсь! Это только начало.
— Всего пятеро на всю страну — и ты один из них!
— Будут работать все станции, — сказал он и кусочком ваты стал удалять усы, причем я с удивлением убедился, что у него полный набор косметики — тушь для ресниц, и кольдкрем, и губная помада.
— У нас в семье столько неожиданного, и все сразу. Ты слышал, что я купил лавку?
— Да. Слышал.
— Когда флаги и знамена уберут, мне понадобится твоя помощь.
— То есть как?
— Я тебе уже говорил — будешь помогать в лавке.
— Нет, не смогу, — сказал он и стал разглядывать свои зубы в ручное зеркальце.
— Не сможешь?
— Я буду участвовать в передачах «У нас в студии», «Моя специальность» и «Таинственный гость». Потом скоро начнут викторину «Пошевели мозгами». Может, даже пустят эту передачу на заграницу. Так что, сам видишь, времени у меня не остается. — Он смазал волосы какой-то клейкой жидкостью из пластмассового флакона.
— Значит, твоя карьера обеспечена?
— Да вроде так. Это только начало.
— Сегодня я не стану выходить на военную тропу. Мы поговорим об этом в другой раз.
— Тут до тебя все дозванивался какой-то тип из НРК.[34] Может, они хотят заключить контракт, а я несовершеннолетний.
— А о школе ты подумал, сын мой?
— Нужна она, если заключат контракт!
Я быстро вышел из комнаты и затворил за собой дверь, а в ванной пустил холодной воды и дождался, когда холод проникнет мне глубоко под кожу и остудит сотрясающую меня ярость. И когда я вышел оттуда чистенький, гладенький и благоухающий Мэриными духами, самообладание вернулось ко мне. За несколько минут до обеда Эллен села на подлокотник моего кресла, перевалилась оттуда ко мне на колени и обняла меня.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Правда, как интересно? И правда, Аллен молодец? Он будто родился знаменитостью. — И это говорила девочка, которую я считал завистливой и немножко подленькой.
Перед десертом я провозгласил тост за нашего юного героя, пожелал ему счастья и закончил так:
— Зима тревоги нашей позади. К нам с сыном Йорка лето возвратилось!
— Это Шекспир, — сказала Эллен.
— Правильно, дурашка, а из какой вещи, кто это говорит и когда?
— Понятия не имею, — сказал Аллен. — Это одни зубрилы знают.
Я помог Мэри отнести посуду в кухню. Она сияла по-прежнему.
— Не сердись, — сказала она. — Он еще найдет себя. Все наладится. Будь терпелив с ним.
— Хорошо, моя чаша Грааля.
— Звонил какой-то человек из Нью-Йорка. Наверно, относительно Аллена. За ним пришлют самолет, подумай только! Никак не привыкну, что лавка теперь твоя. И — это уже разнеслось по всему городу — ты будешь мэром?
— Нет, не буду.
— Я об этом со всех сторон слышу.
— У меня будут дела, которые исключают такую возможность. А сейчас я уйду. Я отлучусь, родная, ненадолго. Мне надо встретиться кое с кем.
— Я, наверно, пожалею, что ты уже не продавец. До сих пор ты вечерами сидел дома. А что, если тот человек опять будет звонить?
— Подождет.
— Он не хочет ждать. Ты поздно вернешься?
— Не знаю. Все зависит от того, как там обернутся.
— Как это грустно — с Дэнни Тейлором. Возьми дождевик.
— Да, грустно.
В холле я надел шляпу и, сам не знаю почему, вынул из слоновой ноги нарваловую трость Старого шкипера. Возле меня вдруг возникла Эллен.
— Можно, я с тобой?
— Нет, сегодня нельзя.
— Я тебя очень люблю.
Я глубоко заглянул в глаза моей дочери.
— Я тоже тебя люблю. И принесу тебе драгоценностей — какие у тебя самые любимые?
Она фыркнула.
— С тростью пойдешь?
— Да, для самозащиты. — Я сделал выпад витой дубинкой, как палашом.
— Ты надолго?
— Нет, ненадолго.
— А зачем тебе трость?
— Для красоты, со страху, из щегольства, угрозы ради. Архаическая потребность в оружии.
— Я буду тебя дожидаться. А можно мне взять розовый камешек?
— Дожидаться меня незачем, мое жемчужное зернышко. Розовый камешек? То есть талисман? Конечно, можно.
— Что такое талисман?
— Посмотри в словаре. Как пишется, знаешь?
— Та-лес-ман.
— Нет. Та-лис-ман.
— А ты сам скажи, что это такое.
— Посмотришь в словаре — крепче запомнишь.
Она обхватила меня руками, стиснула и тут же отпустила.
Поздний вечер приник ко мне своей сыростью, влажным воздухом, густым, как куриный бульон. Фонари, прячущиеся среди тучной листвы Вязовой улицы, отбрасывали вокруг себя дымчатые, пушистые ореолы.
Мужчина, занятый на работе, так мало видит мир в его естественном дневном свете. Поэтому и багаж новостей и оценки тех или иных событий он получает от жены. Она знает, где что случилось и кто что сказал по этому поводу, но все это преломляется сквозь ее призму, оттого выходит, что работающий мужчина видит дневной мир глазами женщины. Но вечером, когда его лавка, его контора закрыты, он живет в своем, мужском мире — хотя и недолго.
Мне было приятно держать в руке витую нарваловую трость, чувствовать гладкость ее массивного серебряного набалдашника, отполированного ладонью Старого шкипера.