— Этим и объясняется, с позволения ваших преподобий, почему некоторые низменнейшие и пошлейшие сочинения расходятся очень хорошо — (как Йорик сказал однажды вечером дяде Тоби) посредством осады. — Услышав слово осада, дядя Тоби насторожился, но не мог взять в толк, зачем она здесь понадобилась.
В следующее воскресенье мне предстоит проповедовать в суде, — сказал Гоменас, — так просмотрите мои заметки. — Вот я и стал напевать заметки доктора Гоменаса, — переливы отличные, — если и дальше в таком же роде, Гоменас, мне нечего вам возразить, — и я продолжал напевать — под впечатлением, что песенка в общем сносная; и до сего часа, с позволения ваших преподобий, я бы никогда не обнаружил, как она вульгарна, как пошла, как безжизненна и бессодержательна, если бы не раздалась вдруг посреди нее одна мелодия, такая чистая, такая прелестная, такая божественная — она унесла мою душу в иной мир; между тем, если бы я (как жаловался Монтень в схожем положении) — если бы я нашел скат пологим или подъем нетрудным — я бы наверно попался впросак. — Ваши заметки, Гоменас, — сказал бы я, — хорошие заметки; — но то была такая отвесная крутизна — настолько отрезанная от остального произведения — что с первой же взятой нотой я улетел в иной мир, откуда долина, из которой я поднялся, показалась мне такой глубокой, такой унылой и безотрадной, что никогда не найду я в себе мужества снова в нее спуститься.
Карлик, который сам же дает мерку для определения своего роста, — — можете быть уверены, является карликом не в одном только отношении. — На этом мы и покончим с вырванными главами.
— Глядите-ка, ведь он изрезал ее на полосы и предлагает их окружающим на раскурку трубок! — Какая мерзость, — отвечал Дидий. — Этого нельзя так оставить, — сказал доктор Кисарций (он был из нидерландских Кисарциев).
— Мне кажется, — сказал Дидий, привстав со стула, чтобы отодвинуть бутылку и высокий графин, стоявшие как раз между ним и Йориком, — мне кажется, вы могли бы воздержаться от этой саркастической выходки и выбрать более подходящее место, мистер Йорик, — или, по крайней мере, более подходящий случай, чтобы выказать свое презрение к тому, чем мы здесь заняты. Если ваша проповедь годится только на раскурку трубок, — тогда, понятно, сэр, она не годится для произнесения перед таким ученым собранием; если же она была достаточно хороша, чтобы ее произнести перед таким ученым собранием, — тогда, понятно, сэр, она была слишком хороша, чтобы пойти потом на раскурку трубок господ слушателей.
— Вот я его и поймал, — сказал про себя Дидий, — теперь он непременно будет подцеплен если не одним, то другим рогом моей дилеммы, — пусть выпутывается как знает.
— Я перенес такие невыразимые муки, разрешаясь нынче этой проповедью, — сказал Йорик, — что, право, Дидий, я готов тысячу раз подвергнуться кадкой угодно пытке — и подвергнуть ей, если это возможно, также и моего коня, только бы меня больше не заставляли сочинять подобные вещи: я разрешился моей проповедью не так, как надо, — она вышла у меня из головы, а не из сердца — и я с ней так беспощадно разделался именно за те мучения, которых она мне стоила, когда я писал ее и когда ее произносил. — Проповедовать, чтобы показать нашу обширную начитанность или остроту нашего ума — чтобы щегольнуть перед невежественными людьми жалкими крохами грошовой учености и вправленными в нее кое-где словами, которые блестят, но дают мало света, а еще меньше тепла, — какое это бесчестное употребление коротенького получаса, предоставляемого нам раз в неделю! — Это вовсе не проповедь Евангелия — это проповедь нашего маленького я. — Что до меня, — продолжал Йорик, — я предпочел бы ей пять слов, пущенных прямо в сердце. —
При последних словах Йорика дядя Тоби поднялся с намерением что-то сказать о метательных снарядах — — — как вдруг одно только слово, брошенное с противоположной стороны стола, привлекло к себе общее внимание — слово, которого меньше всего можно было ожидать в этом месте, — слово, которое мне стыдно написать — а все-таки придется — и читателю придется его прочитать, — нелегальное слово — неканоническое. — Стройте десять тысяч догадок, перемноженных друг на друга, — напрягайте — изощряйте свое воображение до бесконечности — ничего у вас не выйдет. — Короче говоря, я вам его скажу в следующей главе.
— Чертовщина! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . — Ч — а! — воскликнул Футаторий, отчасти про себя — и, однако, достаточно громко, чтобы его можно было услышать, — странно было лишь, что выражение лица и тон человека, его обронившего, передавали, казалось, нечто среднее между изумлением и физическим страданием.
Два-три сотрапезника, обладавшие очень тонким слухом и способные различить экспрессию и соединение двух этих тонов так же ясно, как терцию, или квинту, или любой другой музыкальный аккорд, — были смущены и озадачены больше всех. — Приемлемое само по себе — созвучие это было совсем другой тональности, оно совсем не вязалось с предметом разговора, — так что при всей тонкости своего восприятия они ровно ничего не могли понять.
Другие, ничего не смыслившие в музыкальной экспрессии и сосредоточившие всё внимание на прямом смысле произнесенного слова, вообразили, будто Футаторий, человек несколько холерического темперамента, намерен сейчас выхватить дубинку из рук Дидия, чтобы по заслугам отколотить Йорика, — и будто раздраженное восклицание ч — а служит приступом к речи, которая, если судить по этому началу, не предвещала ничего хорошего; так что доброе сердце дяди Тоби болезненно сжалось в ожидании ударов, которым предстояло посыпаться на Йорика. Но так как Футаторий остановился, не делая попытки и не выражая желания идти дальше, — третья группа стала склоняться к мнению, что то было не более чем рефлекторное движение, выдох, случайно принявший форму двенадцатипенсового ругательства — но по существу совершенно невинный.
Четвертые, особенно два-три человека, сидевшие близко, сочли, напротив, это ругательство самым настоящим и полновесным, сознательно направленным против Йорика, которого Футаторий, как всем было известно, недолюбливал. — Означенное ругательство, — философствовал мой отец, — в это самое время бурлило и дымилось в верхней части потрохов Футатория и было естественно и сообразно нормальному ходу вещей выпихнуто наружу внезапным потоком крови, хлынувшей в правый желудочек Футаториева сердца по причине крайнего изумления, в которое он повергнут был столь странной теорией проповеди.
Как тонко мы рассуждаем по поводу ошибочно понятых фактов!
Не было ни одной души, строившей все эти разнообразные умозаключения относительно вырвавшегося у Футатория словечка, — которая не принимала бы за истину, исходя из нее как из аксиомы, что внимание Футатория направлено было на предмет спора, завязавшегося между Дидием и Йориком; и в самом деле, увидя, как он посмотрел сначала на одного, а потом на другого, с видом человека, прислушивающегося, что будет дальше, — кто бы не подумал того же? Между тем Футаторий не слышал ни одного слова, ни одного звука из происходившего — все его мысли и внимание поглощены были странным явлением, разыгравшимся как раз в эту минуту в пределах его штанов, и притом в той их части, которую он больше всего желал бы уберечь от всяких случайностей. Вот почему, хотя он с пристальнейшим вниманием смотрел прямо перед собой и подвинтил каждый нерв и каждый мускул на своем лице до высшей точки, доступной этому инструменту, словно готовясь сделать язвительное возражение Йорику, сидевшему прямо против него, — все-таки, повторяю, Йорик не находился ни в одном из участков мозга Футатория, — но истинная причина его восклицания лежала, по крайней мере, ярдом ниже.
Попробую теперь объяснить вам это как можно благопристойнее.
Начну с того, что Гастрифер, спустившийся в кухню незадолго перед обедом посмотреть, как там идут дела, — заметил стоявшую на буфете корзину с превосходными каштанами и сейчас же отдал распоряжение отобрать из них сотню-другую, поджарить и подать на стол — а чтобы придать своему распоряжению больше силы, сказал, что Дидий и особенно Футаторий — большие любители каленых каштанов.
Минуты за две до того, как дядя Тоби прервал речь Йорика, — эти каштаны Гастрифера были принесены из кухни — и так как слуга держал на уме главным образом пристрастие к ним Футатория, то он и положил завернутые в чистую камчатную салфетку еще совсем горячие каштаны прямо перед Футаторием.
Должно быть, когда полдюжины рук разом забрались в салфетку, было физически невозможно — чтобы не пришел в движение какой-нибудь каштан, более гладкий и более проворный, чем остальные; — во всяком случае, один из них действительно покатился по столу и, достигнув его края в том месте, где сидел, раздвинув ноги, Футаторий, — упал прямехонько в то отверстие на Футаториевых штанах, для которого, к стыду нашего грубоватого языка, нет ни одного целомудренного слова во всем словаре Джонсона[218], — волей-неволей приходится сказать — что я имею в виду то специальное отверстие, которое во всяком хорошем обществе законы приличия строжайше требуют всегда держать, как храм Януса (по крайней мере, в мирное время), закрытым.