Но вот что было во всем этом и само по себе примечательно и немаловажно для последующего: в толках и пересудах не чувствовалось ни капли недоброжелательства, злорадства, которое обычно вызывают всякие предосудительные события в высших сферах. Наоборот, уже с самого начала еще до того, как могла возникнуть какая-либо задняя мысль, все широкие и горячие обсуждения всегда велись в духе сочувствия и благожелательства, так что, если бы принцу раньше пришло на ум поинтересоваться общественным мнением, он сейчас же приобрел бы радостную уверенность, что его действия получили всенародное одобрение. Когда он в разговоре со своим учителем назвал фрейлейн Шпельман «принцессой», то он, как это, впрочем, ему и приличествовало, говорил совершенно в духе народа — того народа, который своим поэтическим чутьем всегда умеет уловить все необычное и сказочное. Да, для народа эта бледная, черноволосая, полная экзотической прелести девушка, в жилах которой бурлила такая смешанная кровь, девушка, приехавшая к нам из заморских стран и зажившая здесь своей обособленной, необычной жизнью, — для народа она была королевной или феей из сказочной страны, принцессой в подлинном смысле слова. Но в то же время все: и ее поведение, и манера держать себя, и отношение к ней окружающих — способствовало тому, чтобы ее признали принцессой в обычном смысле слова. Разве не жила она, как подобает принцессе, во дворце, со своей придворной дамой, настоящей графиней? Разве не выезжала она в роскошном автомобиле или в коляске четверкой, дабы, совсем как августейшая особа, посетить богоугодные заведения — богадельню для слепых, сиротский приют, общину сестер милосердия, столовую для бедных, молочную кухню — и самой приобрести новые знания и своим присутствием оказать на помыслы людей возвышающее действие? Разве не пожертвовала она деньги из «собственной казны», как знаменательно выразился «Курьер», на погорельцев и пострадавших от наводнения, причем ровно столько же, сколько и великий герцог (не больше, что с удовлетворением было отмечено всеми)? Разве не помещали чуть ли не каждый день газеты непосредственно за придворной хроникой отчеты о состоянии здоровья господина Шпельмана — лежит ли он в постели, или колики отпустили его и он возобновил свои утренние посещения курортного парка? Разве не стали для облика столичных улиц столь же характерны, как и коричневые ливреи великогерцогских слуг, белые ливреи шпельмановских лакеев? Разве туристы, руководствуясь путеводителем, не отправлялись, иногда даже не успев посмотреть Старый замок, в Дельфиненорт, дабы насладиться созерцанием шпельмановского владения? Разве не были оба дворца — Старый замок и Дельфиненорт-можно сказать в равной мере высочайшими резиденциями, привлекавшими общее внимание? К какому обществу принадлежало то обособленное и исключительное дитя человеческое, которое волей судеб было дочерью Самуэля Шпельмана? К кому могла она примкнуть, с кем водить знакомство? Самым естественным, самым понятным, самым простым представлялось видеть ее вместе с Клаусом-Генрихом. И даже все те, кому не посчастливилось видеть их собственными глазами, представляли их мысленно и углублялись в созерцание этой воображаемой картины: хорошо знакомая статная, праздничная фигура принца, и рядом с ним дочь и наследница всемогущего чужестранца, больного и раздражительного при всем своем богатстве, чуть не вдвое превышающем общую сумму нашего государственного долга…
И тут как-то так получилось, что всплыло одно воспоминание, один странный рассказ, овладевший мыслями людей… Никто не мог бы сказать, кто первый вспомнил и упомянул о нем. Выяснить это не удалось. Возможно — женщина или ребенок с доверчивым взглядом, которого укачивали под эту сказку, — как знать! Так или иначе в воображении народа ожил призрачный образ старой скрюченной цыганки, седой и косматой, с горящим внутренним огнем взором, которая что-то бормотала, чертя клюкой по песку, и ее несвязные слова были записаны и передавались от поколения к поколению… «Величайшее счастье?» Его принесет стране «однорукий» государь — Он даст своей стране, гласило предсказание, одной рукой больше, чем другие двумя… Одной? Постойте, так ли уж все совершенно, нет ли какого изъяна в статном праздничном облике принца? Ведь если подумать, изъян, физический недостаток в нем есть, только подданные, приветствуя принца, старались не замечать этого недостатка: во-первых, из деликатности, а во-вторых, он сам предупредительно облегчал им эту задачу. Он сидел в коляске, скрестив руки на эфесе сабли и прикрывая правой рукой левую. Он стоял под балдахином на украшенной флагами трибуне в полуоборот к публике, держа левую руку чуть — чуть за спиной. Левая рука у него была короче правой, кисть недоразвита, это было известно, существовали даже различные объяснения, почему она такая, но из почтительного благоговения этого недостатка не замечали, даже не допускали мысли о нем… А вот теперь его вдруг заметили. Навряд ли возможно выяснить, кто первый шепотом напомнил о нем и связал с предсказанием цыганки, — может быть, ребенок, а может быть, служанка или старец, стоящий на пороге вечности. Ясно одно: заговорили об этом в гуще народа. Некоторые думы и чаяния народа, — между прочим, и его представление об Имме Шпельман, — просочились в образованные классы, дошли до самых влиятельных сфер снизу, были внушены им народом, непосредственная, свободная от всех предрассудков вера народа создала широкую и прочную основу для дальнейших событий. «Однорукий?» «Величайшее счастье?» — спрашивал народ. Мысленными очами народ видел Клауса-Генриха, заложившего левую руку за спину, рядом с Иммой Шпельман и, не решаясь додумать до конца то, что думал, трепетал от этой недодуманной мысли..
Все было еще так зыбко, никто ничего не додумывал до конца — даже наиболее заинтересованные действующие лица. Ибо отношения Клауса-Генриха и Иммы Шпельман складывались так необычно, и ее мысли — да и его также — пока еще не могли быть направлены на какую-нибудь осязательную цель. Действительно, после той почти немой сцены, которая разыгралась в день рождения принца (когда фрейлейн Шпельман показывала ему свои книги), в их отношениях мало что изменилось, вернее сказать, ничего не изменилось. Правда, Клаус-Генрих возвратился тогда к себе в Эрмитаж окрыленный, в приподнятом и восторженном настроении, обычном для молодого человека при подобных обстоятельствах: ему даже казалось, что случилось что-то очень важное, но вскоре ему было дано понять, что это еще только начало, что ему еще предстоит добиваться того, что он почитал своим счастьем. Добиваться, но, как уже говорилось, пока еще не думая о реальной цели, ну, скажем, об обычном сватовстве или чем-нибудь в том же роде, — пока это было вне пределов мыслимого, да и могло ли быть иначе при его полной оторванности от реальной жизни. Клаус-Генрих молил теперь взглядами и словами, но не о том, чтобы фрейлейн Шпельман ответила на его чувства, — нет, он молил, чтобы она захотела поверить в реальность и силу его чувства. Потому что она не хотела верить.
Две недели он не появлялся в Дельфиненорте, и все это время жил тем, что произошло. Он не спешил вытеснить это событие новым; кроме того, он был занят обязанностями по представительству, между прочим присутствовал на празднике стрелкового общества, официальным шефом которого состоял и в качестве такового ежегодно бывал на праздновании дня его основания. Одетый, как полагается, в зеленый охотничий костюм, появился он на стрельбище, его восторженно встретили традиционным приветствием стрелков, затем он без всякого аппетита закусил с осчастливленными членами правления и наконец, став в позу опытного стрелка, сделал несколько выстрелов по разным мишеням. По истечении двух недель — была середина июня — он снова нанес визит Шпельманам, за чаем Имма была чрезвычайно насмешлива и говорила вычурными книжными фразами. На этот раз к чаю вышел господин Шпельман, его присутствие помешало Клаусу-Генриху остаться наедине с молодой хозяйкой, чего он так страстно желал. Зато оно неожиданно помогло ему справиться с огорчением, которое причиняли ему колкости Иммы, ибо Самуэль Шпельман на этот раз обращался с ним мягко, даже ласково.
Чай пили на веранде, сидя в новомодных плетеных креслах, а из цветника веяло нежными ароматами. На камышовой кушетке, пододвинутой к столу, под зеленым шелковым одеялом, затканным попугаями и подбитым мехом, лежал, обложенный шелковыми подушками, хозяин дома. Ему позволили встать с постели, чтобы подышать теплым весенним воздухом, но щеки у него сегодня не горели лихорадочным румянцем, они были желтовато-бледными, а глазки мутными; подбородок заострился, прямой нос казался длиннее, чем всегда, и настроение было мягкое и лирическое без обычной раздражительности — тревожный симптом! У изголовья кушетки сидел, вытянувшись и кротко улыбаясь, доктор Ватерклуз.