Эти подробности и тайные познания Сокара в искусстве приготовления «горячительного» могли бы служить достаточным объяснением, почему и он, и его «Кофейня мира» пользовались такой популярностью; но славе его способствовали еще и другие обстоятельства. У Тонсара и во всех прочих кабачках ничего нельзя было получить, кроме вина; таким образом, на протяжении шести лье от Куша до Виль-о-Фэ кофейня Сокара была единственным заведением, где можно было сыграть на бильярде и выпить стакан пунша, в приготовлении которого здешний хозяин был большим искусником. Только тут водились иностранные вина, тонкие ликеры и «пьяная вишня».
Поэтому у всех на языке был Сокар, имя которого напоминало о тончайших наслаждениях, любезных тем, у кого желудок более чувствителен, нежели сердце. Кроме всего прочего, кофейня пользовалась еще одной привилегией: без нее в Суланже не обходилось ни одно торжество. Наконец, «Кофейня мира» — заведение на разряд выше «Большого-У-поения», — была в городе тем же, чем трактир Тонсара в деревне, то есть складочным местом, куда изливалась всяческая злоба, передаточным пунктом для сплетен, циркулирующих между Виль-о-Фэ и Авонской долиной. «Большое-У-поение» поставляло молоко и сливки в «Кофейню мира», и обе дочери Тонсара поддерживали с ней ежедневную связь.
Городскую площадь Сокар считал просто придатком к своей кофейне. Он переходил от крыльца к крыльцу, судача то с тем, то с другим, в летнюю пору одетый только в штаны и жилет, почти всегда расстегнутый, как у всех трактирщиков в небольших городах. Очередной собеседник предупреждал его, если кто-нибудь входил в «Кофейню мира», и силач-хозяин, грузно ступая, как бы нехотя направлялся в свое заведение.
Эти подробности должны убедить парижан, никогда не покидавших свой квартал, в трудности, — скажем больше, — в невозможности сохранить в тайне самую последнюю мелочь, приключившуюся в Авонской долине от Куша и до Виль-о-Фэ. Деревня — это одно неразрывное целое; всюду на некотором расстоянии друг от друга разбросаны «Большие-У-поения» и «Кофейни мира», выполняющие функции эха: самые безразличные события, совершившиеся в полной тайне, каким-то чудом отражаются там. Обывательская болтовня выполняет роль телеграфного провода; так-то и разносятся на громадные расстояния с поистине непостижимой быстротой известия о разных несчастных случаях.
Остановив лошадь, Ригу вылез из тележки и привязал повод к одному из столбов у ворот «Тиволи». Затем он прибег к самому естественному способу, не вызывая подозрений, подслушать происходящий разговор, — стал между двумя окнами, откуда, немного вытянув шею, он мог видеть говоривших, следить за их жестикуляцией и слушать переругивание, ясно доносившееся, несмотря на закрытые окна, так как на улице было очень тихо.
— А если я скажу дяде Ригу, что твой брат Никола зарится на Пешину, — резким голосом кричала какая-то женщина, — скажу, что он не дает ей проходу, что в конце концов он выхватит ее из-под самого носа у старика. За это Ригу порастрясет вам, голодранцам, кишки, всем, сколько вас ни на есть в «Большом-У-поении»!
— Посмей только! — взвизгнула в ответ Мари Тонсар. — Я с тобой такое сделаю, что на том свете вспоминать будешь! Нечего тебе, Аглая, в дела Никола свой нос совать, да и в мои с Бонебо тоже!
Как видит читатель, Мари, подзадоренная бабушкой, побежала за Бонебо и подглядела в окно, у которого теперь стоял дядя Ригу, как Бонебо увивался за девицей Сокар, расточая ей, по-видимому, весьма приятные комплименты, ибо Аглая сочла нужным наградить его ответной улыбкой. Эта улыбка решила все, ибо вызвала сцену, во время которой и произошло ценное для Ригу разоблаченье.
— Вы что же, дядя Ригу, позорите мою кофейню? — промолвил Сокар, хлопая по плечу ростовщика.
Возвращаясь из стоявшего в глубине сада сарая, откуда как раз выносили для установки на положенных местах в «Тиволи» оборудование для всяких увеселений — карусельные лошадки, приборы для взвешивания, качели-колеса и прочее, — трактирщик подошел к Ригу, неслышно ступая, так как на нем были шлепанцы из желтой кожи, которые благодаря своей дешевизне во множестве расходятся в провинции.
— Если бы у вас были свежие лимоны, я бы заказал лимонаду, — сказал Ригу. — Вечер жаркий.
— Да кто же это так визжит? — удивился Сокар и, заглянув в окно, увидел, что дочь его ругается с Мари.
— Не могут поделить Бонебо, — язвительно заметил Ригу.
Интересы коммерческие взяли верх в душе Сокара над гневом отца. Трактирщик счел более благоразумным последовать примеру Ригу и подслушать, стоя снаружи, хотя, как отцу, ему очень хотелось войти и заявить дочери, что Бонебо, при всех своих достоинствах с точки зрения трактирщика, никак не отвечает требованиям, предъявляемым к зятю одним из именитейших граждан Суланжа. А между тем к дочери дяди Сокара не очень-то сватались. В двадцать два года дородством, солидностью и весом она могла поспорить с г-жой Вермишель, проворство которой казалось положительно чудом. От постоянного пребывания за стойкой склонность к полноте, унаследованная Аглаей от отца, еще усилилась.
— И какой черт сидит в этих девках? — воскликнул дядя Сокар, обращаясь к Ригу.
— Эх, — ответил бывший бенедиктинец, — да тот самый черт, который чаще всего попадается в церковные лапы.
Вместо всякого ответа Сокар предался созерцанию нарисованных в простенке между окнами бильярдных киев, расположение коих было трудно понять, так как штукатурка, выщербленная рукою времени, местами осыпалась.
В этот момент из бильярдной вышел Бонебо с кием в руках и, стукнув как следует Мари, крикнул:
— Из-за тебя я скиксовал, но по тебе-то я не скиксую. Заткни глотку, не то весь кий о тебя обломаю!
Сокар и Ригу сочли своевременным вмешаться и вошли в кофейню со стороны площади, вспугнув целую тучу мух, так что в комнате сразу стало темно. Поднявшееся жужжание походило на далекую дробь целой команды обучающихся барабанщиков. Придя в себя после первого испуга, толстые мухи с синеватыми брюшками, маленькие мухи-кусачки и несколько слепней снова заняли свои места на окнах, где на трех полочках, до того засиженных мухами, что не представлялось возможным определить их цвет, выстроились, точно солдаты, липкие бутылки.
Мари плакала. Быть побитой любимым человеком на глазах у соперницы — такого унижения не простит ни одна женщина, на какой бы ступени общественной лестницы она ни стояла, и чем ниже эта ступень, тем яростнее выражается ненависть оскорбленной; поэтому тонсарова дочка не заметила ни Ригу, ни Сокара; в мрачном и злобном молчании рухнула она на табуретку под зорким взглядом бывшего монаха.
— Выбери свежий лимон, Аглая, — сказал дядя Сокар, — и вымой сама бокал.
— Вы умно сделали, что выслали дочь, — шепнул Ригу, — девка могла ее до смерти изувечить.
И взглядом он указал на Мари, сжимавшую ножку табурета, который она уже нацелилась запустить Аглае в голову.
— Полно, Мари, — сказал дядя Сокар, становясь перед девушкой. — Не за тем сюда ходят, чтобы табуретками драться... Вот разобьешь зеркала, чем тогда будешь рассчитываться — не молоком же от своих коров...
— Дядя Сокар, у вас не дочь, а гадина. Ничем я не хуже ее, слышите? Если вы не хотите взять себе в зятья Бонебо, так скажите ему, пусть отправляется играть на бильярде в другое место!.. Пусть там и проигрывает свои деньги...
Сокар сейчас же прервал поток слов, которые выкрикивала Мари, — схватил ее в охапку и, невзирая на вопли и сопротивление, вытолкал за дверь, и как раз вовремя: на пороге бильярдной снова появился Бонебо, злобно сверкая взглядом.
— Я тебе еще покажу! — крикнула Мари Тонсар.
— Проваливай отсюда! — зарычал Бонебо, за которого уцепился Виоле, боясь, как бы приятель не натворил беды. — Убирайся к черту, а не то я никогда не скажу с тобой ни слова, не взгляну на тебя.
— Ты не взглянешь? — крикнула разъяренная Мари, испепеляя его взглядом. — Сначала верни мои деньги, а тогда убирайся к своей Аглае, если она достаточно богата, чтобы тебя содержать...
И Мари Тонсар в ужасе убежала на дорогу, так как видела, что геркулес Сокар едва удерживает ринувшегося на нее, подобно тигру, Бонебо.
Ригу усадил Мари в свою тележку, чтобы укрыть от ярости Бонебо, крики которого слышны были даже в доме у Судри; упрятав Мари, он вернулся, чтоб выпить заказанный лимонад, а заодно понаблюдать за Плиссу, Амори Люпеном, Виоле и половым, пытавшимися успокоить Бонебо.
— Пошли, гусар, вам играть! — звал Амори, хилый белокурый юноша с мутными глазами.
— Да и она уж удрала, — убеждал Виоле.
Вряд ли кому-либо случалось испытать такое удивление, какое почувствовал Плиссу, заметив, что сидевший за одним из столиков бланжийский ростовщик больше заинтересован его особой, нежели ссорой двух девиц. Судебному приставу не удалось скрыть гримасы изумления, обычной при встрече с человеком, против которого имеешь зуб или злой умысел, и он тут же вернулся в бильярдную.