Речь архиепископа прервало появление генерала Конти, предложившего дочери собираться домой. Произошел краткий разговор, в котором прелат проявил себя неплохим дипломатом. Совсем не упоминая о новом узнике крепости, он повел беседу таким образом, что мог без всякой натяжки вставить в нее моральные и политические сентенции, – так, например, он заметил, что в придворной жизни бывают критические минуты, надолго определяющие карьеру самых видных особ, и тогда особенно опасно сводить к «личной ненависти» политические разногласия, зачастую являющиеся лишь следствием разницы в положении. Разгорячившись от волнения, вызванного нежданным арестом Фабрицио, архиепископ даже сказал, что, конечно, всегда следует заботиться о своем служебном положении, но было бы большой неосторожностью навлечь на себя ярую ненависть потворством в таких делах, которые никогда не забываются…
Когда генерал сел в карету рядом с дочерью, он сказал ей:
– Он, кажется, вздумал мне грозить… Грозить такому человеку, как я!..
Фабио Конти умолк и в течение двадцати минут не произнес больше ни слова.
Взяв у архиепископа его пасторский перстень, Клелия решила рассказать отцу, когда будет ехать с ним в карете, о той маленькой услуге, которой просил от нее монсиньор, но после слова «грозить», произнесенного очень гневным тоном, она уже не сомневалась, что отец отнимет у нее перстень; тогда она прикрыла перстень левой рукой и крепко сжала пальцы. Всю дорогу от министерства внутренних дел до крепости она размышляла, будет ли с ее стороны преступлением ничего не говорить отцу. Она была очень благочестива, очень робка, и сердце ее, обычно бившееся ровно, теперь неистово колотилось. Наконец, с бастиона над воротами крепости раздался оклик часового: «Кто идет?», а Клелия все еще не могла найти нужных слов, чтобы умилостивить отца, – настолько она боялась услышать отказ. Она не нашла таких слов и за то время, пока поднималась на триста шестьдесят ступеней, ведущих ко дворцу коменданта.
Вернувшись домой, она поспешила переговорить со своим дядей, но он разбранил ее и отказался взять на себя какие-либо поручения.
– Ну вот! – воскликнул генерал, встретившись со своим братом, доном Чезаре. – Теперь герцогиня не пожалеет ста тысяч, чтобы устроить заключенному побег и оставить меня в дураках.
Но мы должны ненадолго покинуть Фабрицио в его тюрьме, устроенной на вышке Пармской крепости; его стерегут крепко, и, возвратившись к нему позднее, мы все еще найдем его там, хотя, может быть, несколько изменившимся. А сейчас нам прежде всего нужно заняться двором, где судьбу его должны решить хитросплетения сложных интриг и страстная любовь несчастной заступницы. Поднимаясь На триста девяносто ступеней башни Фарнезе, в темницу, находившуюся пред глазами коменданта, Фабрицио, который так страшился этой минуты, заметил, что он не успел даже и подумать о своем несчастье.
А герцогиня, возвратившись с вечера у графа Дзурла, жестом отпустила горничных и, не раздеваясь, бросилась на постель.
– Фабрицио! – громко воскликнула она. – «Фабрицио в руках наших врагов, и, может быть, из-за меня его отравят».
Как описать отчаяние, в которое впала, подведя такой итог, эта безрассудная женщина, раба своих непосредственных впечатлений, неведомо для себя до безумия любившая юного узника. Тут были и бессвязные крики, и порывы исступленной ярости, и судорожные движения, но ни единой слезы. Она отослала горничных, чтобы скрыть от них свои слезы, она думала, что разразится рыданиями, лишь только останется одна, но слезы – первое облегчение в великих горестях – как будто иссякли у нее. Эта гордая душа вся была во власти гнева и унизительного чувства бессилия перед принцем.
«Как я унижена, оскорблена! – ежеминутно восклицала она. – И мало того, жизнь Фабрицио в опасности, а я не могу отомстить! Нет, постойте, принц. Вы убиваете меня. Хорошо. Это в вашей власти. Но подождите, я тоже отниму у вас жизнь. Ах, Фабрицио!.. бедный мой Фабрицио, разве это поможет тебе?
Какая разница с тем днем, когда я хотела покинуть Парму, а ведь и тогда я считала себя несчастной… Какая слепота! Я тогда намеревалась всего лишь нарушить привычную, приятную жизнь и не видела, что близится событие, которое навсегда решит мою судьбу. А ведь если бы граф не поддался привычной низкой угодливости царедворца и не опустил бы слова „несправедливый приговор“ в этой роковой записке, которую принц соизволил подписать из тщеславия, мы были бы спасены.
Надо признаться, скорее удача, чем ловкость, помогла мне подействовать на самолюбие принца угрозой покинуть его драгоценную Парму. Но тогда я могла это сделать, – я была свободна! А теперь? Боже мой, это ли не рабство? Теперь я связана и не в силах вырваться из этой гнусной клоаки. Ведь Фабрицио заточен в крепость, которая для множества благородных людей была преддверием смерти, а я больше не могу держать этого зверя в повиновении: он уже не боится, что я покину его берлогу! Он достаточно умен и понимает, что я никогда не решусь жить вдалеке от этой гнусной башни, к которой приковано мое сердце. Уязвленное самолюбие подскажет этому деспоту самые чудовищные замыслы, и нелепая их жестокость будет тешить его тщеславие. А вдруг он снова обратится к пошлому ухаживанию и скажет мне: „Удостойте милостями вашего покорного раба или же Фабрицио погибнет“. Ну что ж, старая история Юдифи!.. Да, но для меня она кончится только самоубийством, а для Фабрицио – казнью Дуралей наследник, будущий самодержец, и подлый палач Расси повесят Фабрицио как моего сообщника».
Герцогиня не могла сдержать громких стонов: сознание, что нет никакого выхода, терзало ее измученное сердце. Помутившийся ум не видел впереди ни малейшего просвета. Минут десять она металась, как безумная. На конец, это ужасное душевное состояние изнурило ее, истощив все жизненные силы, и она забылась коротким сном. Вдруг она вздрогнула и приподнялась на постели: ей приснилось, что принц приказал в ее присутствии отрубить голову Фабрицио. Каким диким, блуждающим взглядом озиралась она вокруг! Когда же убедилась, наконец, что около нее нет ни принца, ни Фабрицио, она снова упала навзничь и едва не лишилась чувств. Физическая ее слабость была так велика, что она не могла даже повернуться «Боже мой! Хоть бы умереть! – шептала она. – Нет, нет Какая трусость! Покинуть Фабрицио в несчастье! У меня бред. Надо опомниться, вернуться к действительности Рассмотрим хладнокровно положение, в которое я будто нарочно поставила себя. Ах, какая роковая опрометчивость! Решиться жить при дворе самодержавного государя, тирана, который знает в лицо каждую из своих жертв! Любой их взгляд кажется ему вызовом, оскорблением его власти. К несчастью, ни я, ни граф не подумали об этом, когда переселились сюда из Милана. Я видела впереди утехи любезного двора, – что-то напоминающее прекрасные дни принца Евгения, хотя и менее блистательное.
Издали мы совсем не представляем себе, что такое власть деспота, знающего в лицо всех своих подданных. Внешняя форма деспотии как будто такая же, как и при ином строе: есть, например, судьи. Но все эти судьи похожи на Расси. А Расси – чудовище! По приказу принца он не постеснялся бы повесить родного отца и счел бы это вполне естественным. Он назвал бы это «своим долгом». Подкупить Расси? У меня нет на это средств. Что я, несчастная, могу ему предложить? Сто тысяч франков. Но, говорят, после неудачного покушения, когда небо, немилосердное к злосчастной Италии, отвратило от него удар кинжала, принц послал ему в шкатулке десять тысяч цехинов. Да и разве подкупишь его деньгами? До сих пор эта грязная душа видела лишь презрение в глазах людей, а теперь он наслаждается, видя в них страх и даже почтение. Он может сделаться министром полиции. Почему бы и нет? А тогда три четверти населения этой страны будет ему льстить, раболепствовать перед ним, трепетать, как он сам трепещет перед государем.
Раз я не могу бежать из этой ненавистной Пармы, я должна хоть чем-нибудь помочь Фабрицио. Но если жить в одиночестве, запереться, предаться отчаянью, – что я тогда могу сделать для Фабрицио? Итак, терпи, «несчастная женщина»! Выполни свой долг, выезжай в свет, притворись, что больше не думаешь о Фабрицио. Притвориться, что я забыла тебя!.. Дорогой мой, ангел мой!»
При этих словах у герцогини полились слезы, – наконец-то она могла плакать. Час спустя, заплатив дань этой слабости человеческой, она несколько успокоилась, почувствовав, что мысли ее начинают проясняться.
«Найти бы ковер-самолет, – мечтала она, – похитить Фабрицио из крепости и укрыться с ним в каком-нибудь благодатном краю, где нас не могли бы преследовать, – например, в Париже. Вначале мы жили бы там на тысячу двести франков пенсиона, которые доверенный его отца высылает мне с такой смешной аккуратностью. Распродав свое имущество, я могла бы собрать сто тысяч франков». В воображении герцогиня представляла себе все подробности той жизни, которую она вела бы в трехстах лье от Пармы, и это доставило ей несколько блаженных мгновений. «Там, – думала она, – он мог бы под вымышленным именем вступить на военную службу. В каком-нибудь полку храбрецов французов молодой синьор Вальсерра скоро заслужил бы добрую славу и наконец-то был бы счастлив».