- Везло мне на баб, грех сказать, везло. Там, где я до Колымы был, - лагерь женский, а мы - плотники при лагере, нарядчику брюки почти новые, серые отдал, чтоб туда попасть. Там такса была, пайка хлеба, шестисотка, и уговор - пока лежим, пайку эту она должна съесть. А что не съест - я имею право забрать назад. Давно они уж так промышляют - не нами начато. Ну, я похитрей их. Зима. Я утром встаю, выхожу из барака - пайку в снег. Заморожу и несу ей - пусть грызет замороженную - много не угрызет. Вот выгодно жили…
Может ли придумать такое человек?
И кто представит себе женский лагерный барак ночью, барак, где все - лесбиянки, барак, куда не любят ходить сохранившие каплю человеческого надзиратели и врачи и любят ходить надзиратели-эротоманы и врачи-эротоманы. И плачущая Надя Громова, девятнадцатилетняя красавица, лесбиянка - "мужчина" лесбийской любви, подстриженная под бокс, в мужских штанах, усевшаяся, к ужасу санитаров, на заповедное кресло заведующей приемным покоем - только одно, сделанное на заказ, кресло вмещало зад заведующей, - Надя Громова, плачущая оттого, что ее не кладут в больницу.
- Дежурный врач не кладет меня потому, что думает, что я… а я, клянусь честью, никогда, никогда. Да посмотрите мои руки - видите, ногти какие длинные, - разве можно?
И возмущенный старик санитар Ракита негодующе плюнул: "Ах, стерва, стерва".
А Надя Громова плакала и не могла понять, почему никто не хочет ее понять - ведь она выросла в лагерях, около лесбиянок.
И слесарь-водопроводчик Харджиев, молодой, розовощекий, двадцатилетний, бывший власовец, сидевший в тюрьме в Париже за воровство. В парижской тюрьме Харджиева изнасиловал негр. У негра был сифилис - того самого острого сорта последней войны - у Харджиева в заднем проходе были кандиломы - сифилитические разращения, пресловутая "капуста". С прииска в больницу он был направлен с диагнозом "проляпсус ректи" - то есть "выпадение прямой кишки". Таким вещам в больнице давно не удивлялись - одного выброше-нного на ходу из машины стукача, получившего множественный перелом бедра и голени, местный фельдшер направил с диагнозом "проляпсус из машины". Слесарь Харджиев был очень хороший слесарь, нужный больнице человек. Удобно, что у него был сифилис, - целый курс ему провели, пока он работал на сборке парового отопления совершенно бесплатно, числясь на больничной койке.
В следственной тюрьме, в Бутырках, о женщинах почти не говорили. Там каждый стремил-ся представить себя хорошим семьянином - а может, так это и было, да и некоторые жены, не партийные, ходили на свидания и носили денежные передачи, доказывая правоту оценок Герце-на, данных им в томе первом "Былого и дум" о женщинах русского общества после 14 декабря.
К любви ли относится растление блатарем суки-собаки, с которой блатарь жил на глазах всего лагеря, как с женой. И развращенная сучонка виляла хвостом и вела себя с любым человеком, как проститутка. За это почему-то не судили, хотя ведь в уголовном кодексе есть статья о "скотоложестве". Но мало ли кого и за что в лагере не судили. Не судили доктора Пенелопова, старика педераста, женой которого был фельдшер Володарский.
Относится ли к теме судьба невысокой женщины, никогда не бывшей в заключении, приехавшей сюда с мужем и двумя детьми несколько лет назад. Муж ее был убит - он был десятником и ночью в темноте на льду наткнулся на железный скрепер, который тащила лебедка, и скрепер ударил ее мужа в лицо, и еще живым его привезли в больницу. Удар пришелся прямо поперек лица. Все кости лица и черепной коробки ниже лба были смещены назад, но он был еще жив, жил несколько дней. Жена осталась с двумя маленькими детьми, четырех и шести лет, мальчиком и девочкой. Она скоро вышла замуж снова за лесничего и жила с ним три года в тайге, не показывалась в большие поселки. Она родила еще двух детей за три года - девочку и мальчика и принимала роды у себя сама, муж дрожащими руками подавал ей ножницы, она сама перевязывала и обрезала собственную пуповину и смазывала йодом конец пуповины. С четырьмя детьми она пробыла в тайге еще год, муж простудил ухо, в больницу не поехал, началось гнойное воспаление среднего уха, затем воспаление пошло еще глубже, поднялась температура, и он приехал в больницу. Ему срочно была сделана операция, но было уже поздно - он умер. Она вернулась в лес, не плача - чему помогут слезы?
Имеет ли отношение к теме ужас Игоря Васильевича Глебова, который забыл имя и отчество своей собственной жены? Мороз был большой, звезды - высокими и яркими. Ночью конвоиры бывают более людьми - днем они боятся начальства. Ночью нас отпускали погреться к бойлеру по очереди, бойлер - это котел, где вода нагревается паром. От котла идут трубы с горячей водой в забои, и там бурильщики с помощью пара бурят отверстия в породе - бурки, и взрывники взрывают грунт. Бойлер в дощатой избушке-шалаше, и там - тепло, когда топится бойлер. Бойлерист - самая завидная должность на прииске, мечта всех. На эту работу берут и людей пятьдесят восьмой статьи. Бойлеристами в 1938 году были на всех приисках инженеры, блатарям начальство не особенно любило доверять такую "технику", боясь картежной игры или чего-нибудь еще.
Но Игорь Васильевич Глебов не был бойлеристом. Он был забойщик из нашей бригады, а до тридцать седьмого года был профессором философии в Ленинградском университете. Это мороз, холод, голод заставили его забыть имя жены. На морозе нельзя думать. Нельзя ни о чем думать - мороз лишает мыслей. Поэтому лагеря устраивают на севере.
Игорь Васильевич Глебов стоял у бойлера и, завернув руками телогрейку и рубашку вверх, грел голый свой замерзший живот о бойлер. Грел и плакал, и слезы не застывали на ресницах, на щеках, как у каждого из нас, - в бойлере было тепло. Через две недели Глебов разбудил меня ночью в бараке сияющий. Он вспомнил: Анна Васильевна. И я не ругал его и постарался заснуть снова. Глебов умер весной тридцать восьмого года - он был слишком крупен, велик для лагерного пайка.
Медведи казались мне настоящими только в зоологическом саду. В Колымской тайге и еще раньше в тайге Северного Урала я несколько раз встречался с медведями, всякий раз днем, и всякий раз они казались мне игрушечными медведями. И той весной, когда везде была прошло-годняя трава, и ни одна ярко-зеленая травинка еще не распрямлялась, и ярко-зеленым был только стланик, и еще коричневые лиственницы с изумрудными когтями, и запах хвои - только молодая лиственница да цветущий шиповник на Колыме и пахнут.
Медведь пробежал мимо избы, где жили наши бойцы, наша охрана - Измайлов, Кочетов и еще третий, фамилию которого я не помню. Этот третий в прошлом году часто приходил в барак, где жили заключенные, и брал у нашего бригадира шапку и телогрейку - он ездил на "трассу" продавать бруснику стаканами или "чохом", а в форменной фуражке ему было нелов-ко. Бойцы были смирные, понимали, что вести себя в лесу надо иначе, чем в поселке. Бойцы не грубили, никого не заставляли работать. Измайлов был старшим. Когда ему нужно было уходить, он прятал тяжелую винтовку под пол, вывертывая топором и сдвигая с места тяжелые лиственничные плахи. Другой, Кочетов, прятать под пол винтовку боялся и все таскал ее с собой. В этот день дома был только Измайлов. Услышав от повара про подошедшего медведя, Измайлов надел сапоги, схватил винтовку и выбежал на улицу в нижнем белье - но медведь уже ушел в тайгу. Измайлов с поваром побежали за ним, но медведя нигде не было видно, болото было топким, и они вернулись в поселок. Поселок стоял на берегу небольшого горного ключа, но другой берег был почти отвесной горой, покрытой невысокими редкими лиственницами и кустами стланика.
Гора вся была видна - сверху донизу, до воды - и казалась очень близкой. На небольшой полянке стояли медведи - один побольше, другой поменьше - медведица. Они боролись, ломали лиственницы, швыряли друг в друга камнями, не спеша, не замечая людей внизу, бревенчатых изб нашего поселка, которых и всех-то было пять вместе с конюшней.
Измайлов в нижнем бязевом белье с винтовкой и за ним жители поселка, каждый кто с топором, а кто с куском железа, повар с огромным кухонным ножом в руках подбирались с наветренной стороны к играющим медведям. Казалось, что они подошли близко, и повар, потрясая огромным ножом над головой конвоира Измайлова, хрипел: "Бей! Бей!"
Измайлов приладил винтовку на упавшей гнилой лиственнице, и медведи услышали что-то, или то предчувствие охотника, дичи, предчувствие, которое, несомненно, существует, предупре-дило медведей об опасности.
Медведица кинулась вверх по склону - бежала она вверх быстрее зайца, а старый самец не побежал, нет - он пошел вдоль горы, не спеша, убыстряя шаг, принимая на себя всю опасность, о которой зверь, конечно, догадывался. Щелкнул винтовочный выстрел, и в этот момент медведица исчезла за гребнем горы. Медведь побежал быстрее, побежал по бурелому, по зелени, мшистым камням, но тут Измайлов изловчился и ударил из винтовки еще раз - и медведь скатился с горы, как бревно, как огромный камень, скатился прямо в ущелье на толстый лед ручья, который тает только с августа. На ослепительном льду лежал медведь неподвижно, на боку, похожий на огромную детскую игрушку. Он умер, как зверь, как джентльмен.