Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о членораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.
На том я и стоял, радуясь, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе как ни в чем не бывало с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов существует и поныне? А вдруг они по-прежнему живут в диких, пустынных местах и время от времени являют миру злые деяния, о которых рассказывают первобытные мифы, вечные, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков.
Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликования я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными пауками, доведись ему, гуляя но тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я вырезал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций.
Долго сидел я в тог вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался, чтобы здравый смысл не охладил пыл первых откровений. Когда же я начат беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, не замечают, может быть, исключительно важных фактов.
Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла пер вую, с той лишь разницей, что все случилось в другом месте, тоже весьма удаленном. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение.
Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен покойник, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения, самые дикие версии — все напрасно. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении.
"О таких вещах в провинции распространяться не принято, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его.
Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым нелицеприятным мнением о собственных атлетических данных. Мои упражнения с топором походили на неумелое метание молота, когда сила рывка обрушивается на метателя — меня резко заносило назад, а топор падал на землю.
В другой раз я привлек к эксперименту одного опытного лесника, но и этот человек, не выпускавший топора из рта на протяжении четырех десятилетий, ничего не мог поделать с каменным орудием — любая попытка совладать с ним кончалась неудачей. Короче говоря, не будь это в высшей степени абсурдным, я бы сказал, что за последние четыре тысячелетия на земле вывелись существа, способные нанести удар тем оружием, которым был убит старик".
Сие, как можно себе представить, не было для меня особой новостью, и впоследствии, когда я услышал эту историю целиком — несчастный старик, оказывается, любил посудачить о том, что-де можно увидеть по ночам на одном диком холме, намекая при этом на неслыханные чудеса, и как раз на том самом холме обнаружили его окоченевший труп, — я понял, что пора догадок и предположений позади. Но с еще большими затруднениями я столкнулся, предприняв следующий шаг.
Многие годы я владел необычной каменной печатью — куском тусклого черного камня, насчитывающим от кончика рукоятки до печатки два дюйма в длину. Сама печатка была естественного происхождения шестиугольником диаметром в дюйм с четвертью. Внешне она походила на увеличенный старомодный пестик для набивания табака в трубку, но, скорее всего, таковым пестиком не являлась. Ее прислало мне одно внушающее всяческое доверие лицо, сообщившее, что печать была обнаружена близ стен древнего Вавилона.
Вырезанные на печати буквы оставались для меня неразрешимой загадкой. Они представляли собой нечто вроде клинописи, перемежавшейся чужеродными элементами, которые сразу же бросались в глаза. Сколько я ни пытался прочесть надпись, полагая, что мне помогут известные сегодня правила дешифровки клинописи, все оканчивалось полным провалом. Это обстоятельство весьма задевало мою профессиональную гордость. Я частенько вынимал черную печать из шкафа и разглядывал ее с таким тупым упорством, что в сознании у меня отпечатался каждый ее штрих — я безошибочно мог воспроизвести надпись по памяти.
Вскоре я получил от своего корреспондента на западе Англии письмо с приложением, которое сразило меня наповал, словно удар молнии. На большом листе бумаги были старательно выведены буквы с моей черной печати, а над ними — приписка, сделанная рукой моего друга:
"Надпись, обнаруженная на известняковой скале Серых Холмов, в Монмутшире. Нанесена неким красным веществом, причем совсем недавно".
Друг сообщал:
"Посылаю вам эту странную надпись с необходимыми уточнениями. Пастух, проходивший мимо камня неделю назад, клянется, что на нем не было никаких отметин. Буквы, как я уже говорил, нарисованы на камне неким красным составом, средняя высота их составляет около дюйма. Мне они напомнили клинопись, только сильно деформированную, что, конечно же, мало похоже на правду. Либо это мистификация, либо каракули цыган, которых в пашем краю предостаточно. У них, как известно, есть множество условных значков, при помощи которых они сообщаются друг с другом. Два дня назад мне довелось побывать около этого камня в связи с довольно печальным случаем, который там произошел".
Как вы понимаете, я немедля написал другу, выразив благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина но фамилии Кредок, за день до того лишившаяся мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет.