– Я хочу тут быть. Так будет правильно. Слушай, я очень рад, что ты беременна.
– Слишком поздно радоваться.
– Почему? Почему слишком поздно? – Он испугался, вспомнив, что в прошлый раз ее не было дома. Теперь она здесь, а тогда ее не было. Он знает, что женщины уходят из дома, чтобы это сделать. В Филадельфии есть такое место.
– Как ты можешь тут сидеть? – спрашивает она. – Не понимаю, как ты можешь тут сидеть – убил своего ребенка и сидит.
– Кто тебе сказал?
– Твой преподобный приятель. Еще один святой. Звонил полчаса назад.
– О Господи. Он все еще пытается.
– Я сказала, что тебя тут нет. Я сказала, что тебя тут никогда не будет.
– Я не убивал несчастного младенца. Это Дженис. Я как-то вечером на нее разозлился и пошел к тебе, а она напилась и утопила несчастную девочку в ванне. Не заставляй меня об этом говорить. А ты-то где была?
Онемев от изумления, она смотрит на него и тихо говорит:
– Послушай, ты и вправду сеешь смерть.
– Ты ничего не сделала?
– Молчи. Сиди тихо. Мне теперь все ясно. Ты и есть не кто иной, как сама Смерть. Ты не просто пустое место, ты хуже, чем пустое место. Ты даже не крыса, от тебя не воняет, потому что и вонять-то нечему.
– Успокойся, я ничего не сделал. Когда это случилось, я шел к тебе.
– Вот именно, ты ничего не делаешь. Ты просто бродишь повсюду с поцелуем смерти на устах. Убирайся. Честное слово. Кролик, от одного твоего вида меня уже тошнит. – Самая искренность этих слов отнимает у нее все силы, и она хватается за спинку стула – одного из тех стульев, сидя на которых они ели, – и перегибается через нее, широко раскрыв глаза и рот.
Кролик, который всегда гордился тем, что аккуратно одет, и всегда думал, что на него приятно смотреть, краснеет от этой искренности. Он рассчитывал, что он опять почувствует себя здесь господином, что опять возьмет над нею верх, но просчитался. Он смотрит на большие белые полумесяцы у себя на ногтях. Внезапное ощущение действительности парализует ему руки и ноги; его ребенок действительно умер, его песенка действительно спета, эту женщину действительно от него тошнит. Осознав это, он хочет получить все сполна, хочет, чтоб его окончательно приперли к стенке, и без обиняков спрашивает:
– Ты сделала аборт?
Ее передергивает, и она хрипло отвечает:
– А ты как думал?
Он закрывает глаза и, чувствуя, как шероховатая обивка подлокотников царапает ему кончики пальцев, молит: Боже, Боже милосердный, нет, не забирай этого, Ты взял одного, так даруй этому жизнь! Грязный нож поворачивается в запутанной тьме у него внутри. Открыв глаза, он по ее развязной позе видит, что она задалась целью его помучить.
– Не сделала? – с надеждой в голосе спрашивает он.
Смутная тень пробегает по ее лицу.
– Нет, – говорит она. – Нет. Надо, но я все время откладываю. Я не хочу.
Он вскакивает, охватывает ее обеими руками, не сжимая в объятиях, а словно заключая в магическое кольцо, и хотя от его прикосновения она вздрагивает и отворачивает голову на мускулистой белой шее, к нему возвращается чувство, что он снова взял над нею верх.
– Прекрасно, – говорит он. – Это так прекрасно.
– Слишком мерзко, – говорит она. – Маргарет все устроила, но я... я все время думала...
– Да, – говорит он. – Да. Ты молодец. Я так рад, – произносит он и трется лицом о ее щеку. Нос у него мокрый. – Пусть он будет, пусть будет, – упрашивает он.
Секунду она стоит неподвижно, словно всматриваясь в собственные мысли, потом вырывается от него. Лицо ее вспыхивает, и она наклоняется вперед, как перепуганное животное.
– Не смей меня трогать, – кричит она, будто его прикосновение и в самом деле прикосновение смерти.
– Я люблю тебя, – говорит он.
– Это пустые слова. Что значит – пусть он будет? Ты на мне женишься?
– Я бы с удовольствием.
– С удовольствием! Ты бы что угодно сделал с удовольствием. А как насчет твоей жены? Как насчет сына?
– Не знаю.
– Ты с ней разведешься? Нет. Ты бы с удовольствием остался ее мужем. Ты бы с удовольствием стал мужем всех на свете. Почему ты не можешь раз и навсегда решить, чего ты хочешь?
– Разве не могу? Не знаю.
– На какие шиши ты будешь меня кормить? Сколько жен ты можешь прокормить? Все твои работы – это пустой номер. Ты ни на что не годен. Может, ты когда-то и умел играть в баскетбол, но теперь ты не умеешь ровно ничего. Как, черт возьми, по-твоему, устроена жизнь, ты хоть о чем-то думаешь?
– Пожалуйста, роди этого ребенка. Ты должна его родить.
– Почему? Тебе-то что за дело?
– Не знаю. Я не знаю ответов на все эти вопросы. Я только чувствую, когда так, а когда не так. С тобой так. И с Дженис иногда было так. А иногда вообще все не так.
– Кого это интересует? Вот в чем суть. Кого интересует, что ты чувствуешь?
– Не знаю, – повторяет он.
Она стонет – с таким видом, будто сейчас плюнет от досады, отворачивается и смотрит на стену. Стена вся в буграх оттого, что ее слишком часто красили по облупившейся старой краске.
– Я хочу есть. Давай я схожу в кулинарию и принесу какой-нибудь еды. А потом подумаем.
– Я только и делаю, что думаю, – говорит она и поворачивается, на этот раз более уверенно. – Знаешь, где я была, когда ты в тот день приходил? Я была у родителей. У меня есть родители. Не бог весть какие, но уж какие есть. Они живут в Западном Бруэре. Они знают. То есть знают кое-что. Они знают, что я беременна. Беременна – это прекрасное слово. Это может случиться со всеми; чтобы забеременеть, много думать не надо. Я бы хотела выйти за тебя замуж. Хотела бы. Я не отказываюсь ни от каких своих слов, но если бы мы поженились, все было бы в порядке. А дальше разбирайся сам. Разведись со своей женой, которую ты так жалеешь раз в месяц, разведись с ней или забудь про меня. Разберись сам. А если ты ни в чем не можешь разобраться, я для тебя умерла. Я для тебя умерла, и этот твой ребенок тоже умер. Ну а теперь, если хочешь, можешь идти.
Эта длинная тирада выбивает ее из равновесия и доводит до слез, но она делает вид, будто не плачет. Она вцепилась в спинку стула, крылья носа у нее блестят, она смотрит на Кролика и хочет что-то сказать. Она изо всех сил старается взять себя в руки, и это вызывает у него неприязнь; он не любит людей, которые направляют ход событий. Он любит, чтобы все шло само собой.
Он нервничает, чувствуя, что она следит, не вызвала ли ее речь хоть каких-нибудь признаков решимости. На самом деле он едва ее слушал – все это слишком сложно и, по сравнению с предвкушаемым бутербродом, нереально. Он встает – надеясь, что по-солдатски, – и говорят:
– Это справедливо. Я в этом разберусь. Что тебе купить?
Бутерброд и стакан молока, а потом раздеть ее, вынуть из этого жаркого, измятого хлопчатобумажного платья и спокойно рассмотреть располневшую талию, обтянутую прохладной бледной кожей. Ему нравятся женщины во время первой беременности – их тело освещено утренней зарей. Как бы еще разок в нее зарыться – нервы тотчас бы успокоились.
– Мне ничего не надо, – говорит она.
– Но тебе надо есть.
– Я уже поела.
Он пытается ее поцеловать, но она говорит «нет»; вид у нее ничуть не соблазнительный – толстая, красная, влажные разноцветные волосы растрепаны.
– Я сейчас вернусь, – говорит он.
Спускаясь по лестнице, он чувствует, что с каждым шагом его обступают все новые и новые заботы. Дженис, деньги, звонок Экклза, выражение лица матери обрушиваются на него крутою колючей волной; сознание вины и ответственности, как две густые тени, сливаются в его груди. Одни только технические детали – разговоры, звонки по телефону, адвокаты, финансовые вопросы – кажутся такими запутанными, что он физически ощущает их присутствие возле своего рта, самое дыхание требует неимоверных усилий, и любое действие, даже простое прикосновение к ручке двери, ощущается как опасное продолжение длинного механического ряда, весьма ненадежно связанного с его сердцем. Твердая ручка двери отвечает на его прикосновение и легко поворачивается.
На открытом воздухе его страхи сгущаются. Нервная дрожь, словно шарики эфира, пробегает сверху вниз по ногам. Ощущение окружающего пространства опустошает грудь. Стоя на ступеньке, он пытается классифицировать свои заботы, проанализировать оставшийся в доме позади механизм, установить, отчего такой стук в шестеренках. Две мысли немного его утешают, пропуская слабый свет в тугой узел немыслимых альтернатив. У Рут есть родители, и она хочет оставить ребенка. Возможно, что эти две мысли всего лишь одна, восходящий по вертикали порядок прямого родства, нечто вроде тонкой трубки, установленной перпендикулярно во времени, трубки, в которой слегка разбавляется раствор нашего одиночества. И у Рут, и у Дженис есть родители; посредством этой мысли он растворяет их обеих. Остается Нельсон – нечто твердое, что должно всегда оставаться при нем. На этой маленькой точке опоры он пытается уравновесить все остальное, противопоставляя друг другу противоположности – Дженис и Рут, Экклза и свою мать, правильный путь и хороший путь, путь в кулинарию, где штабеля фруктов ярко освещены лампочкой без абажура, и другой путь, по Летней улице вперед, туда, где кончается город. Он пытается представить себе край города – безлюдное бейсбольное поле, темная фабрика, потом ручей, грунтовая дорога; что дальше, он и сам не знает. Он представляет себе большой, усыпанный шлаком пустырь, и у него становится пусто на душе.