— Хорошо, — сказал Ригу.
— Ну, а говоря между нами, — шепотом продолжал Гобертен, осмотревшись кругом и убедившись, что никто его не услышит, — как вы считаете, может ли кто из них пойти на недоброе дело?
— Вроде чего именно? — спросил Ригу, не желавший ничего понимать с полуслова.
— Ну, скажем, вдруг самый отчаянный из их шайки, и, конечно, хороший стрелок, пустит пулю... не в графа, а мимо... просто, чтобы его припугнуть?
— Граф такой человек, что может погнаться и схватить стрелка.
— Ну, а Мишо?
— Мишо не станет болтать, он поведет тонкую политику, примется выслеживать и в конце концов разнюхает, кто виновник, кто на это дело подбил.
— Вы правы, сказал Гобертен. — Надо бы, чтобы человек тридцать подняли бунт; кое-кого отправят на каторгу... словом, захватят ту сволочь, от которой нам все равно придется отделаться, после того как мы ее используем... У вас там есть два-три головореза вроде Тонсара и Бонебо.
— Тонсар способен на любое преступление, — сказал Судри, — я его знаю... А мы еще подогреем его через Водуайе и Курткюиса.
— Курткюис у меня в руках, — сказал Ригу.
— А я держу Водуайе.
— Будьте осторожны! Самое главное — будьте осторожны! — промолвил Ригу.
— Слушайте-ка, отче, уж не считаете ли вы ненароком, что нам и поговорить о том, что творится, нельзя?.. Ведь не мы же составляем протоколы, задерживаем людей, совершаем порубки и подбираем колосья?.. Если его сиятельство умело возьмется за дело, если он договорится с кем-нибудь о сдаче Эгов в аренду, тогда поздно будет, напрасно мы трудились, и вы потеряете, может быть, больше, чем я... Все, что здесь говорится, говорится между нами и только для нас, потому что я, разумеется, не скажу Водуайе ни одного слова, которого я не мог бы повторить перед богом и перед людьми... Но никому не запрещено предвидеть события и воспользоваться ими, когда они наступят... У крестьян нашего кантона горячие головы; требовательность генерала, его строгость, преследования Мишо и его помощников выводят их из себя; сегодня дело еще ухудшилось, и я готов поспорить, что без стычки с жандармами у них там не обошлось... Ну, а теперь идемте завтракать.
Госпожа Гобертен вышла в сад к гостям. Это была женщина с довольно белым лицом и с длинными буклями на английский манер, спадавшими вдоль щек; она разыгрывала из себя существо страстное, но добродетельное, уверяла, что никогда не знала любви, заводила со всеми чиновниками разговоры о платонических чувствах и в качестве верного слушателя держала при себе местного прокурора, которого называла своим patito[70]. Она питала пристрастие к чепчикам с помпонами, но любила также и прически, злоупотребляла голубым и нежно-розовым цветом, в сорок пять лет сохранила манеры и ужимочки молоденькой девушки, охотно танцевала, но ноги и руки у нее были громадные. Она требовала, чтобы ее звали Изорой, ибо при всех своих смешных причудах имела достаточно вкуса, чтобы находить фамилию Гобертен неблагозвучной; у нее были белесые глаза и волосы неопределенного цвета, вроде мочалы. Словом, она служила образцом для многих молодых девиц, вперявших взоры в небо и воображавших себя ангелами.
— Ну вот, господа, — сказала она, здороваясь с гостями, — могу вам сообщить весьма странную новость: жандармы вернулись обратно.
— Арестовали кого-нибудь?
— Никого. Генерал заранее выхлопотал всем прощение... Да, им даровано прощение в честь радостной годовщины возвращения к нам короля.
Трое сообщников переглянулись.
— Никак я не думал, что этот толстый кирасир такой тонкий политик, — промолвил Гобертен. — Идемте к столу, надо чем-нибудь утешиться; в конце концов партия не проиграна, а только отложена. Теперь, Ригу, дело за вами.
Судри и Ригу возвратились домой, обманутые в своих ожиданиях, и, не придумав, как привести события к желаемой развязке, они положились, по совету Гобертена, на случай. Подобно тому как в первые дни революции некоторые якобинцы, озлобленные и сбитые с толку добротой Людовика XVI, провоцировали меры строгости со стороны двора, дабы вызвать этим анархию, сулившую им власть и богатство, так и страшные противники графа де Монкорне возложили все свои надежды на строгость, с которой Мишо и лесники будут преследовать новых порубщиков; Гобертен обещал им содействие, не называя, однако, своих сообщников, так как желал держать в тайне свои сношения с Сибиле. По скрытности никто не мог равняться с человеком гобертеновской закалки, разве только бывший жандарм и монах-расстрига. Заговор мог быть приведен к хорошим, или, вернее, дурным, результатам только этой троицей, обуреваемой ненавистью и жаждою наживы.
Опасения г-жи Мишо были результатом внутреннего зрения, даруемого истинной страстью. Душа, всецело поглощенная одним существом, в конце концов начинает с какой-то особой зоркостью проникать в окружающий ее мир, ясно в нем разбираться. Любящая женщина носит в себе те предчувствия, которые будут ее волновать позднее, в дни материнства.
В то время как бедная женщина вслушивалась в смутные голоса, доносившиеся из неведомых миров, в трактире «Большое-У-поение» действительно разыгрывалась сцена, грозившая смертью ее мужу.
Часов около пяти утра крестьяне, поднявшиеся спозаранку, увидели суланжских жандармов, направляющихся к Кушу. Новость очень быстро распространилась, и те, кто был в этом заинтересован, с удивлением узнали от жителей верхней части долины, что отряд жандармов под командой виль-о-фэйского поручика прошел через Эгский лес. Дело происходило в понедельник, а значит, у многих было достаточно оснований пойти в кабак опохмелиться; но, кроме того, был канун годовщины возвращения Бурбонов, и, хотя завсегдатаи притона Тонсара вовсе не нуждались в такой «августейшей» (как говорилось тогда) причине для оправдания своего пристрастия к «Большому-У-поению», они не упускали случая во всеуслышанье заявлять об этом, как только им мерещилась хотя бы тень должностного лица.
В кабаке сидели Водуайе, Тонсар с семейством, Годэн, также считавшийся в некотором роде членом семьи, и старый виноградарь по имени Ларош. Он кое-как перебивался со дня на день и был одним из «правонарушителей», доставленных деревней Бланжи по тому своеобразному набору, который был придуман, чтобы отвадить генерала от его страсти к протоколам. Кроме него, Бланжи выставило еще трех мужчин, двенадцать женщин, восемь девушек и пять мальчишек, за которых должны были отвечать их мужья и отцы, в полном смысле слова нищие. Ими и ограничивалось число вовсе неимущих людей. В 1823 году виноградари разбогатели, а 1826 год благодаря исключительному сбору винограда также сулил хороший доход. Кроме того, три соседние с Эгами общины кое-что подработали у генерала. Словом, в Бланжи, Куше и Сернэ с великим трудом было набрано сто двадцать бедняков; для этого пришлось привлечь старух, которые были матерями или бабушками тех, кто чем-то владел, но сами, вроде матери Тонсара, не имели ровно ничего. Старый порубщик Ларош был вовсе нестоящим человеком; в его жилах текла горячая и порочная кровь, как у Тонсара, его снедала глухая холодная ненависть, работал он молча, угрюмо, работы не выносил, а существовать, не трудясь, не мог; выражение лица его было жесткое, отталкивающее. Несмотря на свои шестьдесят лет, он был еще довольно силен, только спина ослабла и он сгорбился; будущее не сулило ему ничего, земли у него не было ни клочка, и на тех, кто владел землею, он смотрел с завистью; поэтому в Эгском лесу Ларош вел себя самым бесцеремонным образом, с удовольствием производя в нем бессмысленные опустошения.
— Как же это? Пусть, значит, забирают, а мы молчать будем? — говорил Ларош. — После Куша, глядишь, заявятся и в Бланжи. Меня уже судили за такие дела, теперь трех месяцев острога не миновать.
— Ну, а что же ты, старый пьянчуга, поделаешь с жандармами? — возразил Водуайе.
— Как что, да ведь косами можно их лошадям ноги перерезать! Жандармы живо очутятся на земле, ружья у них не заряжены, а как увидят, что нас вдесятеро больше, волей-неволей уберутся восвояси. Если бы сразу поднялись все три деревни да убили бы двух-трех жандармов, пришлось бы им уступить, — всех ведь на гильотину не потащишь, — был уж такой случай где-то в Бургундии, куда по такому же делу пригнали целый полк. Ну и что? Полк убрался обратно, а мужики по-прежнему ходят в лес, как ходили туда много лет, вот так же, как и у нас.
— Раз уж убивать, — сказал Водуайе, — лучше убить одного; да так, чтобы все шито-крыто, и раз навсегда отохотить арминаков от наших мест.
— Которого же из них, разбойников? — спросил Ларош.
— Мишо, — ответил Курткюис. — Водуайе правильно говорит, даже очень правильно. Вот увидите, укокошим одного сторожа темной ночью, отобьем и у других охоту сторожить даже белым днем. Весь день в лесу сидят, да и ночью не очень-то уходят. Прямо черти какие-то!