— Должен сказать, мадам, эта страна то и дело опровергает мои о ней представления. Я не думал, что в Африке есть такие прекрасные, чисто английские уголки. И еще позвольте заметить: я не знал, что здесь наслышаны о поэте, чей томик вы держите в руках.
— Сэр, полагаю, в последнем случае вы правы или почти правы. К востоку от этих гор его поэзия известна мало. Согласитесь ли вы поверить, что я осведомлена больше других? Я живу ближе к вашему острову и по прочтении этой книги нашла ее совсем не английской. Что ваши соотечественники думают о лорде Байроне?
— Мои соотечественники, мадам, боятся его и не понимают. Для нас он слишком похож на уроженца Стеклянного города. Что до меня, я знал его и сумел оценить.
При известии, что сэр Роберт Пелам был лично знаком с ее кумиром, глаза мисс Перси засверкали.
— Так вы с ним встречались? Отец видел его раз или два и говорит, что он был рожден для нашей страны и погиб от того, что не смог прижиться на родной почве. Вы чересчур гордитесь вашим поэтом, сэр. Взгляните на нашего.
И мисс Перси протянула ему изящно переплетенный томик в одну двенадцатую листа, великолепно отпечатанный на бумаге цвета слоновой кости. Надпись на титульном листе гласила: «Июнь 1824. М.Г. Перси от ее отца, А. Перси Ш.». То были стихи Артура, маркиза Доуро.
— О, мадам, я знаю это имя и почтительно перед ним склоняюсь. Сам Байрон…
— Ему уступает, хотите вы сказать.
— Да, и они очень схожи.
— Однако вам надо идти в усадьбу, сэр. Отец наверняка вас ждет.
С этими словами она свернула на боковую дорожку и пропала между деревьями. Сэр Роберт направился к усадьбе, куда вступил уже со всегдашней своей чопорной церемонностью. Вскоре прибыли его достопочтенный коллега Квоши, их помощники и члены комитета, общим числом около двух дюжин. Обед был, по обыкновению, роскошным. Мисс Перси сидела во главе стола и, несмотря на природную робость, держалась очень изящно и непринужденно. Элрингтон распахнул сокровищницу своего блистательного красноречия и обширных познаний. Он старался угодить каждому, и его усилия не пропали втуне. Все гости, хоть и представляли собой сборище отъявленных негодяев (ни один, за исключением Пелама, ради своей цели не погнушался бы прибегнуть к самым бесчестным средствам), были джентльмены и люди разнообразно осведомленные. Скатерть убрали, принесли бокалы и бутылки. Все придвинулись ближе к столу. Глаза заблестели ярче. Бокал за бокалом, бутылка за бутылкой, и вот уже рекой полились разговоры о Стеклянном городе, о политике и о деле, которое их здесь свело. Пелам, блюдя репутацию, пил с оглядкой, не выходя за рамки умеренности, а его бойкая, плавно струящаяся речь не давала другим заметить, как редко он себе подливает. Элрингтон осушил бутылку бренди с видом полного равнодушия, Квоши — шесть бутылок вина с нескрываемым удовольствием. Часов в десять — одиннадцать гости, многие изрядно под мухой, разошлись в приятном воодушевлении, предварительно сговорившись встретиться завтра на трибунах Стеклянного города Веллингтонии.
На следующее утро предстояли первые выступления кандидатов, и еще до того, как заалел восток, тысячи людей высыпали из домов, чтобы их послушать. Перед ратушей воздвигли огромную трибуну, за которой могли поместиться двести — триста человек. С ее боков поставили по роте кавалеристов, дабы предупредить почти неизбежные столкновения. Все улицы пестрели листовками и плакатами, алыми (у демократов) и ярко-зелеными (у конституционалистов). Бесчисленные знамена тех же цветов колыхались над компаниями избирателей, вступающими в город со всех сторон; гром оркестров, нелепый колокольный трезвон, крики и возгласы — все придавало сцене захватывающее величие.
Я не стану описывать постоянные стычки и драки, пьянство, подкуп, угрозы и шантаж. Все это каждый может вообразить сам. Куда труднее моим читателям будет поверить, что к полудню на Веллингтон-сквер собралось более двухсот тысяч человек, не считая тех, кто забрался на чердаки и крыши соседних домов; каждую печную трубу облепило множество народа. У трибун люди стояли так тесно, что едва могли дышать, по краям площади — в плотной толпе, а по примыкающим улицам подходили и подходили все новые избиратели с оркестрами и знаменами своих кандидатов. Алое и зеленое, алое и зеленое плескалось на ветру: в окнах, на флагштоках, над шпилями башен. Трибуны были пока пусты, но ближе к полудню с одной из улиц донесся крик, который тут же подхватила вся Ратушная площадь: «Едут! Едут!» Музыка грянула громче, флаги взметнулись выше, толпа расступилась, образовав коридор, в который двумя рядами въехали великолепные кареты. Обдавая народ пылью и конской пеной, они пронеслись к трибунам. Кучера остановили благородных коней. Первым вышел мистер Максвелл и занял место в середине высокой скамьи как представитель отсутствующего герцога и верховный шериф собрания. Затем, под крики сторонников, из карет вышли два кандидата-конституционалиста, мистер Бэббикомб Морли и я (капитан Букет) с нашими помощниками в этой горячей схватке. Мы сели по правую руку от шерифа. Следом под такие же приветственные крики показалась высокая фигура лорда Элрингтона — пусть и не кандидата, но, как все понимали, перводвигателя оппозиции, затем — его кандидаты, сэр Р. Пелам и К. Квамина, многочисленные кавершемы, гордоны, стрейтоны, конноры и вся остальная революционная шайка.
Когда удалось добиться хоть какого-то подобия тишины, шериф в короткой речи объяснил, зачем мы тут собрались и какими принципами должны руководствоваться, после чего попросил кандидатов-конституционалистов встать и показаться избирателям. Его высочество герцог Невадский[88] выступил вперед, и все люди, сколько их было, почтительно обнажили головы, кроме злодейского вида публики слева от шерифа. Герцог в недолгой и очень лестной речи представил меня собравшимся. Я взял слово под громкие возгласы одобрения и еще более громкие негодующие выкрики — и то и другое было столь оглушительным, что едва ли кто-нибудь услышал мое выступление. Немало оплеух было роздано и получено, немало голов пробито и ног сломано из-за меня в тот день. Порядок удалось восстановить не скоро и только с помощью солдат. Затем достопочтенный Томас Бересфорд Бобадил, генерал-майор армии Веллингтонии, очень кратко и довольно неуклюже представил штафирку Т.Б. Морли. Молодой человек вышел под такой же дикий гвалт, что и я. Однако его зычный, как труба, голос вскоре привлек общее внимание, а приземистая фигура и круглое лицо приковали все взгляды. При всей своей внешней непрезентабельности он обладал качествами настоящего оратора: громогласностью, четкостью мыслей и красноречием. Фразы лились легко, и каждая завершалась блистательной антитезой. Элрингтон на протяжении всей речи наблюдал за ним с негаснущим интересом, а когда Морли закончил словами: «Итак, джентльмены, пред лицом этой странной дилеммы: правда и косность, с одной стороны, ложь и свобода — с другой, — не будем отчаиваться. У человека есть тело и душа. Первое по прошествии лет дряхлеет и умирает; вторая, пережив утрату спутника, возрождается к вечному бытию. И хотя в наших сегодняшних спорах правда борется с правдой, ложь — с ложью, хотя все так перемешано и запутано, со временем ложь истлеет и рассыплется, а разрозненные части правды сольются в единстве, неподвластном годам и человеческой воле!» Элрингтон присоединил свой мощный голос к шквалу одобрительных возгласов, который прокатился от трибун до самых краев площади, мешаясь с шиканьем, свистом и воплями дерущихся.
Фредерик, виконт Кавершем, в изящной речи представил Квоши Квамину. Неистовый африканец шагнул вперед, поклонился толпе и с горящим взором отступил назад, пояснив изумленным друзьям: «Неужто я стану заискивать перед сыновьями тех, кто убил моего отца? Я желаю им всем смерти!» Виконт Элрингтон вышел на трибуну и снял шляпу, готовясь представить последнего кандидата. Недовольство, прокатившееся по толпе при его появлении, вскоре улеглось, сменившись любопытством и готовностью выслушать. Он начал своим прославленным чарующим голосом и с непревзойденным ораторским мастерством. Он говорил о тирании Двенадцати, об угнетении народа, о бездействии граждан, покорно несущих иго, и о том, что желание сбросить позорное ярмо ширится и растет, упомянул собственные усилия и жертвы в борьбе за свободу, показал, какими средствами можно ее добиться, представил сэра Роберта Пелама как человека, способного многое сделать для ее достижения, отозвался о нем самым лестным образом как о единственном, кто достоин представлять в парламенте этот великий город, и завершил так:
— По смерти Людовика XIV, великого французского монарха, архиепископу Фенелону поручили сказать надгробное слово. Он поднялся на кафедру и оглядел сперва огромный собор: колонны, витражи и высокие своды у себя над головой, затем многолюдную толпу у своих ног. Он видел здание, озаренное тысячами свечей, блистающее парадным великолепием. Первые вельможи главнейших дворов Европы, разодетые в самые пышные наряды, собрались у гроба, накрытого бархатом. И что же было в этом гробу? Тело монарха? Нет, разлагающийся труп, спрятанный от человеческих взоров, добыча тления! И ради того, чтобы его оплакать, сюда стеклось бессчетное множество людей. Фенелон простер к ним руки и вскричал: «Друзья мои! Лишь Бог велик! А теперь, жители Стеклянного города, примените этот случай к собственным обстоятельствам и ответьте мне: неужто, видя гниющие останки того, что зовется монархией, верностью престолу и конституцией, окруженные немыслимой роскошью, почитаемые, как святыня, величайшим народом мира, которому при жизни они несли одни притеснения и обиды, а по смерти оставили только узы и нищету, видя людей, влачащих цепи рабства, когда им предлагают сбросить оковы и восстать к неведомому прежде счастью, — неужто я не вправе воскликнуть: „О жалкие слепцы! О тяжкие следствия тирании!“ Неужто я не вскричу: „Друзья мои! Лишь жизнь велика!“ Или у нас иначе? Нет, так же! Вот (указывая на себя) стоит Фенелон, вот (указывая на кандидатов от правящей партии) смердящий труп монархии! И вот сэр Роберт Пелам, который поведет вас к свободе!»