Л и л и а н а: Ну конечно, мама! И говорить не о чем. Да, Зипек — ребенок, но он в своем роде великолепен. Со временем он тоже со всем этим освоится. А на Новой Гвинее вообще нет никаких фрейдовских комплексов. Там дети с шести лет играют в папу с мамой. А потом — всё «табу» в пределах одной деревни. Сестра — «табу» строжайшее: прикоснешься — смерть, — добавила она с неприятным кокетством. — Все еще будет хорошо: внутри механистичной мнимой жизни мы создадим новое, нормальное поколение — это будут не дети наши, а мы сами. Мы незаметно, изнутри, изменим все, — добавила она уже со вполне ученым и серьезным видом.
— Китайцам пригодятся новые поколения — вместо навоза или как подпорки для их конструкций в этой стране, — перебил униженный Зипек, у которого голова шла кругом. — Все это пустые фразы, голословные безосновательные обещания, самообман клинических оптимистов — по себе знаю. — И все-таки где-то на дне души ситуация нравилась ему, хоть и вопреки всему, что он считал в себе ценным: это было начало сдвига — верзила уже вовсю шуровал в нем. Но что это было за дно? [И какое дело могло быть до этого Коцмолуховичу?! Бред! Однако это и есть те элементы («психо-мозговые частички», как говорил один изнеженный граф-бергсонианец), из которых состоит месиво, в котором работает этот государственный муж, который — и так далее. Зипек не знал, до чего они похожи с этим обер-гипер-квартирмейстером, которого он так почитал и который многому мог бы научиться, глядя в лупу на этого своего микродвойника. Слишком поздно они встретятся, к сожалению для них обоих.]
Что-то снова лезло из глубин. Зипека вдруг словно молния озарила изнутри — откровение, да и только. Внутри у него стало вдруг легко, просторно (и даже светло), как в истекающем соплями носу после двух дециграммов кокаина. Тот, не названный, кого он боялся и от кого пытался защититься, второй, настоящий он, выпустил его из подземелья на свет — пускай, мол, распрямится, разомнется, да и жизни понюхает. [«Безумец может реализоваться только в безумии», — сказал бы гениальный Бехметьев.] Всем можно пожертвовать, чтоб только наконец его распознать и укротить или самому быть укрощенным. Но как это сделать, ценою каких преступлений и отречений? Жизнь еще такая долгая! У того типа можно поучиться, как ее заполнить и осилить. Только тот может сделать это — сам-то он всегда будет «за стеклом», как рыба в аквариуме.
Информация
Лилиана ничего этого не чувствовала. В ней самой было все — она была совершенна, психически округла, безупречна — как папа-циклотимик. Это (а какие чудеса крылись в этом «это»!) занимало ее лишь интеллектуально, оставляя абсолютно холодной. К своему внутреннему холоду она прекрасно подогнала маску взрослой дамы. Именно ее холодность приводила Стурфана Абноля в дикую экзальтацию. Но пока что (Боже сохрани) между ними ничего не было. Несколько поцелуев — когда она ледяным тоном спросила: «Почему вы меня так лижете?» — были ей не противны, но удивительно безразличны: все это относилось не к тому миру, в котором она мысленно жила, — взрывчатые материалы еще не соединились с фитилем, ведущим к детонаторам, скрытым в маленькой «хорошо эквилибрированной сервалке» (как выражалась княгиня Ирина). Но брезжило и кое-что еще: плод жизни, пока бесформенный, ничем не напоминающий фаллос, уже соблазнительно топырился. Он казался идеальным, как бледно-салатовый росточек-былиночка во мгле осеннего утра, а ведь в нем таились сплетения паскудных сил и аппетитов, простирающихся в бесконечность. Когда несоизмеримые миры уже готовы были соприкоснуться (как идеальные уста — идеальные, а не мясистые губищи Стурфана с ее земляничной мармеладкой) и вступить в новое химическое соединение: сознательное женское скотство и власть, — Лилиана испытала нечто, граничащее почти с религиозным экстазом, ее пока что чистая, как ни крути, душонка блаженствовала в эфирной, несбыточной красоте мнимого, невоплотимого Бытия.
Опять задвинулись тюремные «засовы»: еще не время. Генезип внутренне бессильно опустился. Мясо отслоилось у него от костей, потроха перепутались. Там, в училище, он мог быть мелким титанчиком и одерживать победы над своими личными врагами — командирами отделений и взводов. Но здесь, клюнув на гадкие чары сверхинтенсивной жизни, воплощенные в этих бабах (свои, родные лишь нагнетали чары шельмы-княгини, вместо того чтоб их надлежаще ослабить), он отступил по всему фронту. Прикончить, что ли, черт возьми, всех трех сразу (только сразу — иначе пасьянс не ляжет) и больше никогда в жизни их не видеть. Ах, вот бы такое сотворить — ведь есть же такие, кто так и поступает. Их все меньше, но они, сукины дети, где-то есть. Ему на это смелости не хватало. Скрытое безумие держало его за загривок, повелевая и впредь хлебать из корыта убожества. Грязный компромисс влился откуда-то сбоку и растекся, как мутная струя в чистой реке. Упрек в безыдейности жег Зипа невыносимым стыдом. Какая же у него была идея? Чем он мог оправдать факт своего бытия — он, нагой, лишенный мелких повседневных подтверждений необходимости происходящего, шатко торчащий над окружающей трясиной, безо всяких подпорок и ребяческих идеек вроде важности концентрических кругов, — ну чем?! А у этой бешеной бабы есть еще какие-то политические концепции, вообще есть башка на плечах, а в башке мозги отнюдь не худшего качества, почти мужские и натренированные в диалектике. Не так-то легко ее с ходу проигнорировать. Разве не возмутительно?
Все невероятно затянулось. Его уже никто ни в чем не убеждал. Все три (как ведьмы из «Макбета») знали, что он сдался. Бабий триумф воцарился в гостиной, облепил неприличной слизью мебель, ковры и безделушки. Мать и Лилиана поднялись с кресел с характерным наклоном вперед, выражающим изысканное парение над жалкой, поверженной реальностью, — была в этом и благодарность княгине. Госпожа Капен чмокнула сына в «лобик», даже не спросив, уходит он или остается. Будущий адъютант Вождя дрогнул от этого поцелуя: у него не было ни матери, ни сестры, ни любовницы; он был совсем один в бесконечной вселенной, как тогда, после рокового пробуждения. Об экскрементальных своих приятелях он даже не подумал. Ха — будь что будет. Он уйдет и не вернется, но только не теперь, не сразу, Бога ради, не в эту минуту. «Der Mann ist selbst»[106], — как говорил начальник школы, генерал Прухва.
Он вышел с дамами в прихожую. Но когда он целовал на прощанье д ь я в о л ь с к и м я к о н ь к у ю ручку княгини Ирины, та успела шепнуть, горячо дыша ему в правое ухо: «Ты останешься. Это очень важно. Все будущее. Я люблю тебя теперь совсем иначе». Он растворился в этом шепоте, как сахар в кипятке. И вдруг — изменившись до неузнаваемости даже для себя самого, просветлев от падения, уже не одинокий и не отчаявшийся («ujutnost’» слегка смердит, но это ничего), довольный, умиленный, почти счастливый от легкой (легкое слабительное средство) половой расслабленности, — он остался. Но едва дамы вышли, княгиня вновь стала холодной и далекой. И снова грубо, за морду, схватило Генезипа ледяное отчаяние. Выходит, напрасно он себе изменил — за внутреннее падение ему не причитается и самого завалящего огрызка этой плоти, которую он, по сути, презирал. Для каких-либо решительных действий вдохновения не было. В таких случаях надо лупить, ломить, пинать, мордовать — а тут стоит в уголке вежливый мальчик с сердцем en compote[107].
— ...пока не будем говорить о нас, — [Он сидел надутый и по-военному подтянутый. Эта «куча элементов» перед ним была так от него далека (вот «иное измерение» — в том же самом пространстве), что он понять не мог, даже приблизительно, каким чудом может позволить себе хоть самый безобидный «сестринский» поцелуй. Мучительный распад при жизни, причем распад холодный, продолжался. Ах — вырваться бы наконец на простор — безо всех этих мелких препятствий, ловушек, капканчиков» (у него постоянно было такое чувство, будто кто-то вставлял ему палки в колеса). Окончание училища — вот последний срок — уж тогда он им покажет... Только б не вышло, как с аттестатом зрелости — тогда важнейшие личные проблемы вылезли в момент, когда казалось, что все устроилось, все позади.], — это (то есть «мы») не так уж важно. Важнее — кем ты будешь дальше. Именно ты, Генезип, с твоей натурой, полной загадочного, аморфного жара, без идеи жить не можешь. Это грозит взрывом, в лучшем случае безумием. В тебе, как мимолетное облако в зеркальце, отражается все человечество. Я многое поняла, глядя, как ты мечешься. — (Она говорила, как какая-то старая тетка, но была при этом так прекрасна! Чудовищно...) — Идея организации труда никого не поднимет на великие подвиги. Это концепции серого будущего, и только для такого будущего они имеют значение — но мы должны понять, как они воплощаются в прежние социальные организмы, к которым мы еще наполовину принадлежим и потому ощущаем только боль и скуку, — сами в себя врастая в чуждых нам формах. — («„Чтой-то“ хренотень какую гонит этот бабон», — подумал Зипек). Это идеи вспомогательные, технические, их теперь может использовать в своих целях любая партия, от нас, Синдиката Спасения, и до большевизированных монгольских князей — но когда-нибудь они воплотятся во всем человечестве — нас тогда, к счастью, уже не будет. Собственно, такими идеями жить невозможно и невозможно им себя посвящать — если только ты не специалист в данной области.