– Ах! Саблю долой, выбейте ее у него из рук!
И все четыре секунданта обратили против него свое оружие.
– Вы трижды нарушили правила, – заявил Конрад, – и лишаетесь права продолжать бой. Сатисфакция дана, и мы засвидетельствуем, что долг чести Абеллино выполнил.
– Оружие в ножны! – решительным тоном предложил противникам Кечкереи.
В ответ Фенимор встал в позицию, точно собираясь драться со всеми пятерыми. Выходка тем более странная, что особой физической силой он не обладал, напротив, был скорее слабого сложения.
– Ну ладно. Тогда Абеллино положит саблю, и поединок окончен.
Секунданты окружили Абеллино, уговаривая сложить оружие.
Уже готовый уступить, Абеллино поворотился, чтобы вложить саблю в ножны.
Никого в это мгновение не оказалось между ним и Фенимором.
И тот улучив момент и забыв обо всякой рыцарской чести что можно объяснить разве лишь крайней яростью да троекратным выводом из боя, ринулся на противника с тыла и в спину поразил его.
Хорошо еще, что сабля наткнулась на лопатку, иначе Абеллино был бы пронзен насквозь.
– Ах, подлый убийца! – вскрикнул от внезапной боли Карпати и обратил свою еще не вложенную в ножны саблю против Фенимора.
Тот, не разбирая ничего, еще раз попытался пронзить противника, но сабля лишь скользнула по его плечу, сам же с разбега налетел на выставленный клинок, который и вошел в него по самую рукоять слепо, бесчувственно, неотвратимо. Некоторое время они неподвижно стояли, глядя в упор друг на друга; один – смертельно бледный, с гаснущим взором и хладеющими устами, уже добыча могилы, поддерживаемый лишь саблей, вонзившейся в сердце… Потом оба рухнули наземь.
Кто внимательно следил в последние годы за летописью жизни нашего образованного общества, знает: подобная дуэль – не химера поэтического воображения.
Умер Фенимор мгновенно, без единого звука и движенья, без тени страдания на лице. Абеллино же пролежал со своей раной еще месяц. По выздоровлении доброжелатели посоветовали ему проветриться немного за границей, пока не утихнет шум, вызванный дуэлью. Но не в каком-либо просвещенном государстве – там быстро хватают тех, кто любит пошуметь и у кого слишком много кредиторов, а где-нибудь на сказочном Востоке.
И Абеллино через несколько дней отправился в Палестину, к гробу господню – грехи замаливать, как в шутку говорят.
Туда мы за ним не последуем, все равно путевые записки издаст по возвращении.
Счастливый же – для смертного даже слишком счастливый – набоб, Янош Карпати, отбыл со своей красавицей женой в Карпатфальву.
С ними мы вскоре повстречаемся или услышим про них.
XVII. Одно отечественное установление
Распущено собрание, разъехалось досточтимое дворянское сословие, исчезли вдруг с людных улиц побрякивающие шпагами правоведы в черных атиллах, отцы отечества в доломанах с золотой шнуровкой и лебяжьей опушкой, кареты с нарядными дамами; двери домов опять запестрели унылыми объявлениями: «Сдается внаем»; торговцы обратно на склады поубирали свои модные материи, на которые возлагалось столько надежд; опустели и кофейни, где там и сям лишь несколько завсегдатаев маячит, подобно омеле на оголенных ветках. Затих город, и смело можно выходить днем на улицы, не боясь попасть под колеса экипажа или быть сбитым в грязь каким-нибудь прохожим, а спящих мирным сном уж не будит по ночам громогласное пение непоседливых повес, что вдесятером – вдвадцатером шествуют под руки во всю ширину мостовой, дергая у каждой двери за колокольчик и выбивая окна. Не нужно больше и молодых девушек караулить, шпыняя их, что часами сидят на подоконниках; не надо дрожать, как бы из-за серенад этих при факельном свете весь город не спалили… Словом, Пожонь снова обрела привычный мирный вид, и потесненные было в общем мнении лицейские и академические юноши опять восстановили свою прежнюю репутацию.
И Янош Карпати с супругой вернулся домой. Его долго вспоминали пожоньские лавочники. Прежде всего потому, что все самые красивые, милые дамскому глазу и сердцу вещицы, какие у них были, – материю, предметы туалета, драгоценности – он тотчас покупал для жены, не отходя от нее ни на шаг, щеголяя ею, подобно ребенку, который и спать готов в полученной обновке. Запомнился он им еще принципом своим: не покупателя создал бог для продавца, а продавца для покупателя, и если он, Карпати, отправляется тратить свои деньги на покупки, то не ему нужно учить язык лавочников, а их дело понимать, что им говорят. Так что, завидев вылезающего из кареты набоба, – а кто его не знал, богатейшего человека и мужа красивейшей женщины Венгрии? – приказчики, хоть с пятого на десятое умевшие объясняться по-мадьярски, приходили в совершенную ажитацию, да и сам хозяин настолько-то должен был осилить язык, чтобы поиветствовать щедрого покупателя: «Alászolgája»,[238] хотя для непривычного уха оно и звучало почти как «alle sollen geigen».[239]
Таким образом, лавочники один за другим стали приобретать известное понятие о венгерском языке, и нашлись чадолюбивые отцы, заранее смекнувшие: как будет выгодно деткам, когда и дети г-на Карпати приедут на сословное собрание и примутся искать говорящих по-венгерски и у них покупать, а посему поспешившие отрядить своих многообещающих сынков и дочек в порядочные дома в Комаром или Шоморью в обмен на тамошних: простой и самый дешевый способ обучить языку без учителя. Видя эффект столь разительный, Янош Карпати сам замыслил выступить на ближайшем сословном собрании с предложением создать общество, члены коего взаимно обяжутся при покупке никогда ни с кем не объясняться на чужом языке, понуждая тем продающего к знакомству с нашим напористым мадьярским; а дома, меж собой, будут упражняться в латыни и немецком, поелику говоры сии в общении особо распространены. Средство куда более действенное, чем иные бесплодные декреты об обязательном обучении хорватов венгерскому языку!
Итак, положив себе на будущее заняться сим благим проектом, Янош Карпати, как сказано, воротился с любимой женой в Карпатфальву.
Фанни рассталась с близкими, и, когда прощалась, показалось ей, что покидает их навсегда. Грустные, удрученные, стояли перед ней двое славных, добрых стариков: ее опекун и тетка. Оба пытались принять вид сдержанный, холодный, хотя готовы были расплакаться. Да больно некстати бы вышло: радоваться ведь впору столь удачной партии.
Сердце у Фанни сжалось.
– Любите меня, – с трудом вымолвила она, бросаясь тетке на шею.
– Я тебя всегда любила, – ответила Тереза.
Глаза у нее блестели сухим блеском. Только бы не заплакать, упаси бог! Рядом вельможа, что он подумает!
– Ну, мастер, – встряхивая руку этому достойному человеку, сказал набоб, – надеюсь, еще увидимся. Черед за вами. Я у вас побывал за городом, теперь и вы должны меня навестить в Карпатфальве.
Ремесленник покраснел. Не ведал набоб, что и у живущего простым трудом человека своя гордость есть.
– Благодарствуйте, сударь, – был ответ. – Едва ли сумею отлучиться, дела держат.
– Тьфу, пропасть! Да у вас же подмастерье славный такой, говорил я с ним, умный малый, на него все можно оставить. Как звать-то его?
– Шандор Варна.
И слезы против воли навернулись Болтаи на глаза и поползли по мужественному загорелому лицу. Прослезилась и Тереза, а Фанни побледнела как мел.
– Ну зимой как-нибудь, – продолжал Карпати. – Хотите, сам за вами приеду и отвезу. Охотиться любите?
– Нет, сударь. Жалею зверей.
– Но вы-то, дорогая Тереза, захотите же проведать племянницу? Приедете ведь взглянуть, как она, довольна ли? Да и ей надо кому-то пожаловаться, чтобы легче меня переносить.
Это была вполовину шутка, но Тереза промолчала, и Фанни так неловко себя почувствовала, что вздохнула чуть не с облегчением, когда все, попрощавшись последний раз, уселись в стоявшую наготове дорожную карету, а верный Пал, захлопнув стеклянные дверцы, велел кучеру ехать и колеса загремели по мостовой.
Не прошло недели, как Тереза получила от Фанни письмо.
Молодая женщина силилась писать весело; доброе, любящее сердце чувствовалось в каждой строчке. Описывала она забавных людей, окружавших г-на Яноша: затейника Мишку Хорхи, который только и знает, что штуки разные выдумывают ей на потеху; Мишку Киша, буяна, но доброго малого – тот каждый день отмахивает верхом по четыре мили, лишь бы ее навестить. И про старичка-управителя с косицей написала, который знакомит ее с хозяйством с усердием неотступнейшим, и про старенького гайдука, про домашнего шута, и про забавнейшего меж ними: самого барина. Все они словно сговорились всячески радовать, развлекать, увеселять и ублажать молодую хозяйку, что им, пожалуй, и удается.
Увеселения, радости, развлечения…
Но о любви, о счастье – ни слова.
Последнее время, однако, совсем новый предмет заполнил по словам Фанни, существование ее супруга.