— А он мне не понравился, — сказал Джон. — Зажал людей так, что они даже разговаривать не могут! Разве так можно жить? И как они только терпят?
Ильмоч перестал водить по полозу куском шкурки и оглянулся на Джона.
— А почему бы людям острова Айон не взять и не отобрать у старика его стадо и самим распоряжаться оленями? Почему он должен стоять над ними? — продолжал Джон. — Да еще верхом на людях ездить?
— Э, да ты разговариваешь, как те самые большевики в Анадыре! — с удивлением заметил Ильмоч. — То же самое и они твердят, когда по стойбищам ездят — отобрать оленей, вельботы и раздать бедным людям.
— А разве это не справедливо? — возразил Джон.
— Как же я могу отдать мое собственное? — удивился Ильмоч. — Да и кто согласится? Бедный — он бедным и останется, сколько ему ни давай.
— Почему же? — спросил Джон.
— Потому, что ленивый, — ответил Ильмоч. — От лености и беден.
Ильмоч всем своим видом показывал, что не одобряет сказанное Джоном. Он перевернул нарту на полозья, уселся и поехал впереди, продолжая что-то ворчать себе под нос и о бедных, и о тех, кто ведет разговоры о том, что надо отбирать оленей. В его ворчании часто слышалось слово «большевик».
Джон ехал за ним, и перед его глазами стоял восседавший верхом Армагиргин, хозяин острова Айон, его маленькие острые глаза и ноги в белых камусовых штанах, обвившие шею молодого чукчи.
4
В Энмыне жизнь шла своим чередом. Иногда приходили вести от капитана Амундсена. Проездом в Уэлен остановились Хансен, Вистинг и Теннесен. Они ночевали в яранге Джона.
Пыльмау, привыкшая встречать гостей, наловчилась готовить всякие вкусные вещи, особенно лепешки, жаренные на нерпичьем жиру.
Хансен рассказывал, как несколько раз приезжал на «Мод» Ильмоч и привозил оленей. Амундсен быстро догадался, что нужно старику. Сначала он давал ему немного водки, но когда старик обнаглел и стал требовать больше, напирая на то, что он друг, капитан попросил его больше не приезжать. Осыпая Амундсена страшными проклятиями, которых тот, к счастью, не понимал, Ильмоч отбыл в свое стойбище и отогнал оленей так далеко, что на корабле стал ощущаться недостаток в оленьем мясе.
— Можно подумать, что все олени этого побережья принадлежат одному Ильмочу! — удивлялся Хансен.
— Да это так и есть, — ответил Джон. — А вы не пробовали обратиться к вашему соседу, хозяину острова Айон Армагиргину?
— Пытались, — ответил Хансен. — С большим трудом мы нашли яранги, но ружейный огонь не дал нам подойти близко. Капитан приказал отступить и больше не делать попыток завязать отношения с этим сумасшедшим. Вообще мы здесь находимся в странном положении: никто толком не знает, кому принадлежит власть на Чукотке. Одни называют верховного правителя Сибири адмирала Колчака, другие говорят, что весь Дальний Восток, Камчатка и Чукотка находятся под юрисдикцией японских и американских экспедиционных войск, а третьи утверждают, что хозяева всей России — большевики во главе с Лениным… В случае серьезных затруднений мы даже не знаем, к кому обратиться.
Готфред Хансен произвел на Джона приятное впечатление.
Несмотря на то что у Джона утвердилось собственное отношение к человечеству, точнее — собственный взгляд, он понял, что было бы слишком просто делить человеческий род на плохих и хороших людей. У каждого, даже самого отъявленного негодяя, всегда найдется крупица человечности, какая-то симпатичная черточка, которая вызывает к нему снисхождение.
Вот Ильмоч. Казалось бы, отношения с ним сложились у Джона так, что оленевода не стоило больше пускать в ярангу. Но не тут-то было! Ильмоч являлся к Джону с таким видом, словно между ними были прежние приятельские отношения. Одно было новым в поведении оленевода — он был уже не таким наглым и голос свой понизил до того, что иной раз даже спрашивал совета у Джона.
После отъезда Готфреда Хансена в Энмын приехал Ильмоч. Сначала он проехал в другой конец селения, к яранге Орво, потом вдруг круто развернулся и притормозил у входа в жилище Джона Макленнана.
Оленевод долго отряхивался, словно он приехал сквозь пургу, хотя на дворе была ясная и безветренная погода, которая бывает в середине зимы, в пору тревожных сполохов полярного сияния.
Наконец, избавившись от последней снежинки, Ильмоч вполз в полог и молча принял из рук Пыльмау чашку с горячим чаем. Потом так же молча и долго строгал ножом кусочек промерзшего до каменной твердости нерпичьего мяса, снова пил чай и лишь изредка бросал на Джона молчаливые и пытливые взгляды.
Насытившись, Ильмоч как-то дернулся, звякнув стеклянной посудой, вынул бутылку из-за пазухи и сделал прямо из горлышка большой глоток.
— Будешь? — спросил он, протягивая Джону обслюнявленное горлышко.
Джон молча помотал головой.
Скользнув взглядом по детишкам, которые строили «жилище» из тюленьих зубов в дальнем углу полога, Ильмоч спросил:
— Почему вы такие?
Он в упор смотрел на Джона, и в глубине его узких глазенок таилась ненависть, словно нарисованная тушью на самом дне зрачка.
— Какие? — зябко передернул плечами Джон.
— А вот такие! — громко сказал Ильмоч, заставив детей оглянуться на него. — Почему вы всегда так смотрите на меня? Чем я хуже вас?.. Я понимаю — есть люди, которые недостойны того, чтобы сидеть рядом с тобой, рядом со мной, рядом с капитаном Большеносым… Но я же Ильмоч! Я человек, достойный уважения! Если не хотите уважать меня как человека, то убирайтесь с нашей земли!
— Что же случилось? — спросил наконец Джон, улучив момент, когда разгневанный Ильмоч остановился передохнуть.
— А вот что, — Ильмоч снова извлек бутылку, сделал торопливый глоток и начал рассказ: — Поехал я в гости к своему другу, к человеку, которого считал другом. Большеносый хорошо меня встретил, похвалил меня перед другими, которые приезжали только попрошайничать, но в деревянный полог не пустил. Подвел меня к большому полотну у входа и прочитал начертанные там слова. Входить нельзя.
— Почему? — спросил Джон.
— Я тоже спросил — почему? Может, кто-нибудь болен заразной болезнью? Или кто-нибудь родил ребенка и обычай просит оставить в покое роженицу? Но на корабле все были здоровы, никто не рожал, и похоже на то, что мужчины вмерзшего корабля вообще не думали о женщинах… Просто Большеносый брезговал нами! Не брезговал нашими оленями, нашей рыбой, шкурами песцов, лисиц, белых медведей, а нами брезговал!
— Не может быть! — воскликнул Джон, вспомнив добрую улыбку капитана Амундсена и его слова о том, как на протяжении его многих славных путешествий первыми помощниками были местные жители, подлинные герои, и жители исследуемых земель.
— А вот может быть! — отрезал Ильмоч, распаляясь то ли от выпитого, то ли от воспоминаний. — Он сказал мне, оленному человеку, самому чистому жителю, который каждый день ложится в выбитый и вымороженный полог на чистые оленьи шкуры, что боится вшей! Понимаешь, что он сказал? Он сказал, что боится моих вшей.
Да, такого оскорбления не то что Ильмоч, а любой оленевод не снесет. Оленный человек, кочующий по тундре, справедливо считает себя в гигиеническом отношении куда выше любого приморского жителя. У оленного человека яранга легче и разбирается в несколько минут. Каждое утро, как только мужчины отправляются к стаду, хозяйка снимает полог и выносит его на чистый снег, и расстилает, и выбивает упругим оленьим рогом. Вместе с накопившейся за ночь сыростью выбивается грязь. Полог оставался лежать на снегу на протяжении всего дня, а к вечеру, чистый, пахнущий свежим морозом, был готов принять уставшего пастуха. Одевался оленевод также аккуратнее и чище, чем приморский житель, который проводил много времени в закопченном жилище, где даже при самой аккуратной жизни грязь копилась многими десятилетиями. Кочевники говорили, что подвижная жизнь и постоянный бег вокруг оленьего стада — это убивает любое насекомое.
— Великий Бродяга! А вшей боится! — с презрением заметил Ильмоч. — Но я видел, как к нему заходил этот Караев, хитрейший из белых, в матерчатых штанах и матерчатой рубашке — настоящие пастбища вшей! А меня не пустил! Человека, которого называл другом! У которого брал оленей! Он очень плохой человек!
Ильмоч сказал самые скверные слова, которые только можно сказать на чукотском языке, — «самый плохой человек». Можно как угодно назвать человека, сравнивать его с любым мерзким и кровожадным зверем, даже с дерьмом, однако страшнейшим из оскорблений является причисление его к самым худшим людям. Сколько раз Джону приходилось наблюдать, как ссорившиеся люди хватались за ножи, если один говорил другому: «Ты самый плохой человек», оставаясь более или менее спокойным, когда называли друг друга словами, из-за которых в другом обществе в свое время вызывали на дуэль.