— Четыре черви, — сухо отозвался Яков Иванович.
Николай Дмитриевич сразу повысил игру на малый шлем, но разгоряченная Евпраксия Васильевна не хотела уступать и, хотя видела, что не сыграет, назначила большой в пиках. Николай Дмитриевич задумался на секунду и с некоторой торжественностью, за которой скрывался страх, медленно произнес:
— Большой шлем в бескозырях!
Николай Дмитриевич играет большой шлем в бескозырях! Все были поражены, и брат хозяйки даже крякнул:
— Ого!
Николай Дмитриевич протянул руку за прикупом, но покачнулся и повалил свечку. Евпраксия Васильевна подхватила ее, а Николай Дмитриевич секунду сидел неподвижно и прямо, положив карты на стол, а потом взмахнул руками и медленно стал валиться на левую сторону. Падая, он свалил столик, на котором стояло блюдечко с налитым чаем, и придавил своим телом его хрустнувшую ножку.
Когда приехал доктор, он нашел, что Николай Дмитриевич умер от паралича сердца, и в утешение живым сказал несколько слов о безболезненности такой смерти. Покойника положили на турецкий диван в той же комнате, где играли, и он, покрытый простыней, казался громадным и страшным. Одна нога, обращенная носком внутрь, осталась непокрытой и казалась чужой, взятой от другого человека; на подошве сапога, черной и совершенно новой на выемке, прилипла бумажка от тянучки. Карточный стол еще не был убран, и на нем валялись беспорядочно разбросанные, рубашкой вниз, карты партнеров и в порядке лежали карты Николая Дмитриевича, тоненькой колодкой, как он их положил.
Яков Иванович мелкими и неуверенными шагами ходил по комнате, стараясь не глядеть на покойника и не сходить с ковра на натертый паркет, где высокие каблуки его издавали дробный и резкий стук. Пройдя несколько раз мимо стола, он остановился и осторожно взял карты Николая Дмитриевича, рассмотрел их и, сложив такой же кучкой, тихо положил на место. Потом он посмотрел прикуп: там был пиковый туз, тот самый, которого не хватало Николаю Дмитриевичу для большого шлема. Пройдясь еще несколько раз, Яков Иванович вышел в соседнюю комнату, плотнее застегнул наваченный сюртук и заплакал, потому что ему было жаль покойного. Закрыв глаза, он старался представить себе лицо Николая Дмитриевича, каким оно было при его жизни, когда он выигрывал и смеялся. Особенно жаль было вспомнить легкомыслие Николая Дмитриевича и то, как ему хотелось выиграть большой бескозырный шлем. Проходил в памяти весь сегодняшний вечер, начиная с пяти бубен, которые сыграл покойный, и кончая этим беспрерывным наплывом хороших карт, в котором чувствовалось что-то страшное. И вот Николай Дмитриевич умер — умер, когда мог наконец сыграть большой шлем.
Но одно соображение, ужасное в своей простоте, потрясло худенькое тело Якова Ивановича и заставило его вскочить с кресла. Оглядываясь по сторонам, как будто мысль не сама пришла к нему, а кто-то шепнул ее на ухо, Яков Иванович громко сказал:
— Но ведь никогда он не узнает, что в прикупе был туз и что на руках у него был верный большой шлем. Никогда!
И Якову Ивановичу показалось, что он до сих пор не понимал, что такое смерть. Но теперь он понял, и то, что он ясно увидел, было до такой степени бессмысленно, ужасно и непоправимо. Никогда не узнает! Если Яков Иванович станет кричать об этом над самым его ухом, будет плакать и показывать карты, Николай Дмитриевич не услышит и никогда не узнает, потому что нет на свете никакого Николая Дмитриевича. Еще одно бы только движение, одна секунда чего-то, что есть жизнь, — и Николай Дмитриевич увидел бы туза и узнал, что у него есть большой шлем, а теперь всё кончилось, и он не знает и никогда не узнает.
— Ни-ко-гда, — медленно, по слогам, произнес Яков Иванович, чтобы убедиться, что такое слово существует и имеет смысл.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и горек, что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от жалости к тому, кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как то же страшно и бессмысленно жестокое будет и с ним и со всеми. Он плакал — и играл за Николая Дмитриевича его картами, и брал взятки одна за другой, пока не собралось их тринадцать; и думал, как много пришлось бы записать и что никогда Николай Дмитриевич этого не узнает. Это был первый и последний раз, когда Яков Иванович отступил от своих четырёх и сыграл во имя дружбы большой бескозырный шлем.
— Вы здесь, Яков Иванович? — сказала вошедшая Евпраксия Васильевна, опустилась на рядом стоящий стул и заплакала. — Как ужасно, как ужасно!
Оба они не смотрели друг на друга и молча плакали, чувствуя, что в соседней комнате, на диване, лежит мертвец, холодный, тяжелый и немой.
— Вы послали сказать? — спросил Яков Иванович, громко и истово сморкаясь.
— Да, брат поехал с Аннушкой. Но как они разыщут его квартиру — ведь мы адреса его не знаем.
— А разве он не на той же квартире, что в прошлом году? — рассеянно спросил Яков Иванович.
— Нет, переменил. Аннушка говорит, что он нанимал извозчика куда-то на Новинский бульвар.
— Найдут через полицию, — успокоил старичок. — У него ведь, кажется, есть жена?
Евпраксия Васильевна задумчиво смотрела на Якова Ивановича и не отвечала. Ему показалось, что в ее глазах видна та же мысль, что пришла и ему в голову. Он еще раз высморкался, спрятал платок в карман наваченного сюртука и сказал, вопросительно поднимая брови над покрасневшими глазами:
— А где же мы возьмем теперь четвертого?
Но Евпраксия Васильевна не слыхала его, занятая соображениями хозяйственного характера. Помолчав, она спросила:
— А вы, Яков Иванович, всё на той же квартире?
1899 г.
Николай Некрасов
Двадцать пять рублей
Рассказ
В начале нынешнего столетия случилось важное событие: у надворного советника Ивана Мироновича Заедина родился сын. Когда первые порывы родительских восторгов прошли и силы матери несколько восстановились, что случилось очень скоро, Иван Миронович спросил жену:
— А что, душка, как вы думаете, молодчик-то, должно быть, будет вылитый я?
— Уж как не так! Да и не дай того Бог!
— А что, разве того… я не хорош, Софья Марковна?
— Хороши — да несчастны! Всё врознь идете; нет у вас заботы никакой: семь аршин сукна на фрак идет!
— Вот уж и прибавили. Что вам, жаль сукна, что ли? Эх, Софья Марковна! Не вы бы говорили, не я бы слушал!
— Хотела из своей кацавейки жилетку скроить: куда! и половины не выходит… Эка благодать Божия! Хоть бы вы побольше ходили, Иван Миронович: ведь с вами скоро срам в люди показаться!
— Что ж тут предосудительного, Софья Марковна? Вот я каждый день в департамент хожу и никакого вреда-таки себе не вижу: все смотрят на меня с уважением.
— Смеются над вами, а у вас и понять-то ума нет! А еще хотите, чтоб на вас другие похожи были!
— Право, душка, вы премудреная: что ж тут удивительного, если сын похож на отца будет?
— Не будет!
— Будет, душка. Теперь уж карапузик такой… Опять и нос возьмите… можно сказать, в человеке главное.
— Что вы тут с носом суетесь! Он мое рождение.
— И мое тоже; вот увидите.
Тут начались взаимные доводы и опровержения, которые кончились ссорою. Иван Миронович говорил с таким жаром, что верхняя часть его огромного живота закачалась, подобно стоячему болоту, нечаянно потрясенному. Так как на лице новорожденного еще нельзя было ничего разобрать, то, несколько успокоившись, родители решили ждать удобнейшего времени для разрешения спора и заключили на сей конец следующее пари: если сын, которого предполагалось назвать Дмитрием, будет похож на отца, то отец имеет право воспитывать его единственно по своему усмотрению, а жена не вправе иметь в то дело ни малейшего вмешательства, и наоборот, если выигрыш будет на стороне матери…
— Вы сконфузитесь, душка, наперед знаю, что сконфузитесь; откажитесь лучше… возьмите нос, — говорил надворный советник, — а я так уверен, что хоть, пожалуй, на гербовой бумаге напишу наше условие да в палате заявлю, право.
— Вот еще выдумали на что деньги тратить; эх, Иван Миронович, не дал вам Бог здравого рассуждения, а еще «Северную пчелу» читаете.
— На вас не угодишь, Софья Марковна. Вот посмотрим, что вы скажете, как я Митеньку буду воспитывать.
— Не будете!
— Буду!
— А вот увидим!
— Увидите!
Через несколько дней Митеньке был сделан формальный осмотр в присутствии нескольких родственников и друзей дома.
— Он на вас не похож ни йоты, душка!
— Он от вас как от земли небо, Иван Миронович!
Оба восклицания вылетели в одно время из уст супругов и подтверждены присутствующими.
В самом деле, Митенька нисколько не походил ни на отца, ни на мать.