Садовую изгородь замело. Вровень с подоконниками лежал плотный слой подмерзлого снега, испещренный следами лыж и санных полозьев, и когда задувал ледяной северный ветер, бороздки эти будто курились на солнце.
Этот вот противный северный ветер и был виною того, что всякий раз, как открывали входную дверь, хлопала дверь кухни, и если ее немедленно не затворяли, вслед за нею тут же начинали бухать двери на втором этаже. И тогда капитан Йегер, красный от гнева, выскакивал из кабинета и в сердцах допрашивал всех обитателей дома, кто из них прошел последним. Он никак не мог взять в толк, почему никто не закрывает за собой дверь как следует, хотя понять это было проще простого: замок у входной двери был старый, никуда не годный, а капитан ни за что не хотел раскошелиться на новый.
Внизу, в столовой, на своем излюбленном месте между кушеткой и печкой, сидела жена капитана Йегера в старом коричневом платье и шила. Это была высокая, прямая, как жердь, женщина с чеканным, но исхудалым, как бы высохшим лицом. С озабоченным видом углубилась она в изучение весьма сложного вопроса: удастся ли поставить еще одну заплату на штаны Йёргена? Он их вечно рвал. Было от чего прийти в отчаяние!
Она могла использовать на починку лишь те минуты, когда Йегер сидел у себя наверху, в кабинете, а дети ходили на почту. Ведь день-деньской она занята по дому, вертится, словно белка в колесе.
Столик для рукоделия, стоявший перед фру Йегер, был инкрустирован мозаикой из перламутра и ценных пород дерева и, видимо, издавна принадлежал ее семье. Своим былым великолепием он даже, пожалуй, немного походил на свою хозяйку и, уж во всяком случае, выглядел просто нелепо рядом с шатким кожаным креслом с высокой спинкой, в котором она сидела, и обитой зеленой домотканой материей кушеткой из березы. Эта кушетка, словно необитаемый остров, одиноко стояла у стены и, казалось, с тоской глядела на узкий коричневый складной стол с опущенными крыльями столешницы, так же одиноко коротающий дни в простенке между окнами.
Большой коричневый ящик на четырех прямых ногах, стоявший у стены, был не чем иным, как старинным клавесином, который фру Йегер с огромным трудом перевезла из родительского дома сюда, в этот затерянный в горах хутор. На клавесине валялся ворох бумаг, несколько книг, шапки и подзорная труба. Фру Йегер, видно, разучивала на нем со своими детьми те же пьески, которые сама играла когда-то в детстве.
Просторная столовая с голыми бревенчатыми стенами, некрашеным, посыпанным песком полом и маленькими окнами, завешенными короткими, перехваченными посередине занавесками, была обставлена весьма скромно, а стулья стояли на почтительном расстоянии друг от друга. Вообще комната отличалась той деревенской непритязательностью, которая была принята в сороковые годы в домах чиновников, живших здесь, в горах. У центральной части внутренней стены, выложенной кирпичами и побеленной, возвышалась громоздкая старомодная печь, которая так выдавалась вперед, что казалась забредшим сюда великаном. Под ее дверцей с фабричным клеймом лежала груда сухих поленьев. Считалось, что только такая железная глыба может обогреть комнату, а в дровах у капитана, конечно, недостатка не было.
Фру Йегер, убедившись в невозможности придать штанам Йергена приличный вид, приладила наконец огромную, прикрывавшую все дыры заплату и теперь торопливо ее пришивала. Вечернее солнце еще бросало слабый бледно-золотой отблеск на подоконник. В комнате царила такая тишина, что слышно было, как ходит иголка в руках фру Йегер, а стук упавшей на пол катушки казался раскатом грома.
Вдруг фру Йегер застыла, словно солдат на перекличке. Она прислушалась: на лестнице раздались быстрые тяжелые шаги мужа.
Неужели опять кто-нибудь не закрыл за собой дверь?
Капитан Йегер, краснолицый, очень полный, в обтрепанной форме, тяжело дыша влетел в комнату — во рту он еще держал обмакнутое в чернила гусиное перо — и направился прямо к окну.
Его жена еще усерднее заработала иглой — она не хотела зря терять время и вместе с тем надеялась укрыться таким образом от бури, которая могла разразиться.
Капитан принялся дышать на замерзшее стекло, чтобы сделать глазок пошире:
— Вот увидишь, дети принесут что-то с почты. Они бегут наперегонки и даже обогнали Йёргена с санками.
Иголка заработала еще быстрее.
— Нет, ты только погляди, как они припустились!.. И Тинка, и Теа… А Ингер-Юханна! Ну, подойди-ка сюда, мать. Посмотри, как она бежит! Словно танцует, верно? Конечно, ей хочется прибежать первой! И можешь не сомневаться, так оно и будет. Уверяю тебя, девчонка на редкость хороша. И ничуть я не преувеличиваю. Ведь это все говорят… Ну, иди же сюда, иди. Вон она уже обгоняет Тинку… Да что ты сидишь, мать?
Но мать не двинулась с места. Иголка мелькала уже с лихорадочной быстротой, словно мать шила наперегонки с бегущими детьми. Она все еще надеялась разделаться с заплатой, прежде чем дети вернутся домой, да и солнце вот-вот скроется за вершиной. Оно дарило теперь людям в горах очень короткий день.
По лестнице дробно застучали каблучки. Дверь распахнулась.
В самом деле — Ингер-Юханна!
Она ворвалась в комнату в расстегнутом пальто, вся запорошенная снегом. Ленты капора она успела развязать еще на лестнице, и непокорные черные пряди в беспорядке упали на ее разгоряченное лицо. Задыхаясь от бега, девочка бросила свои пестрые шерстяные перчатки на стул. Несколько секунд она молча стояла посреди комнаты, не в силах вымолвить ни слова, а потом выпалила разом, запихивая под капор выбившиеся волосы:
— Внизу, на почтовой станции, лежит записка: выслать лошадь за капитаном Рённовом и лейтенантом Мейном. Так там и написано: завтра к шести утра лошадь должна быть в Гилье. Значит, сейчас они едут сюда!
— Мать, слышишь? Рённов! — радостно закричал капитан. Рённов был его товарищем юношеских лет.
В комнату влетели остальные дети — каждый хотел сам сообщить новость.
Бледное лицо фру Йегер с резкими чертами и гладкими черными волосами, которые, выбиваясь из-под чепца, двумя полукружиями спадали ей на щеки, приняло озабоченное выражение. Что им приготовить на ужин? Пожертвовать телятиной, которую она, собственно говоря, бережет для пробста, или поросенком? Но ведь его купили здесь, в горах, он не откормлен — кожа да кости…
— Вот увидишь, Рённова, наверное, вызывают в Стокгольм[3], — продолжал капитан, барабаня пальцами по оконному переплету. — Быть может, ему предложат пост адъютанта… Что и говорить, такому, как он, не дадут прозябать здесь, на западе… Знаешь, мать, ведь я сразу это подумал, когда принц отметил его во время сборов… Я сказал тогда Рённову: «Поверь мне, твои анекдоты принесут тебе счастье, но только остерегайся генерала. Он все на ус мотает!» А он мне ответил: «Пустяки, под меня не подкопаешься!» Похоже, так оно и есть… Самый молодой капитан нашей армии… Понимаешь, принц…
Фру Йегер как раз в эту минуту покончила с заплатой и поспешно встала. Ее худое горбоносое лицо, обтянутое сухой коричневатой кожей, приняло решительное выражение: она все-таки остановила свой выбор на жирной телятине.
— Ингер-Юханна! Последи, чтобы отец надел воскресный парик! — крикнула она на ходу и побежала на кухню.
Вскоре печь в гостиной до отказа набили дровами. Весной ее прочистили, заново покрыли черной краской и с тех пор еще ни разу не топили. Печка так отчаянно задымила, что, несмотря на семнадцатиградусный мороз, пришлось открыть все окна и двери.
Работник капитана, долговязый Ула, как его все звали, не знал, за что взяться: то ли таскать на кухню дрова — охапки длинных промерзлых поленьев, — то ли чистить снегом старый мундир капитана, чтобы, не дай бог, гости не подумали, будто он принарядился к их приезду.
Быстро убрали комнату для гостей, постелили две постели и так раскалили маленькую печку, что загудело в трубе и даже мухи проснулись от жары и зажужжали под потолком, а панель вокруг кирпичной стены за печкой потемнела и запахла краской. Йёргену смочили водой волосы и тщательно его причесали, а девочки надели чистые передники, чтобы потом спуститься в гостиную поздороваться с гостями, и тут же сели готовить бумажные ленты для зажигания трубок.
Дотемна дети и взрослые не отходили от окон первого и второго этажа и не сводили глаз с дороги, а долговязый Ула, нахлобучив вязаную шапку с кисточкой, усердно расчищал от снега въезд в ворота и площадку у крыльца.
Когда стемнело, дети стали с замиранием сердца прислушиваться к малейшему шороху, доносившемуся с дороги. Все их мысли были обращены к далекому чужому миру, из которого так редко к ним кто-нибудь приезжал, но о котором они постоянно слышали такие заманчивые и увлекательные рассказы.
Звон бубенцов!
Ах нет, это Тинке только послышалось!