Ферма стояла посреди большого двора, и двор этот был с трех сторон обнесен забором, а сзади - высокой оградой из кольев, за которой стояла коптильня; по ту сторону ограды был фруктовый сад, а за садом негритянские хижины и табачные плантации. Во двор входили по деревянным ступенькам; ворот, сколько я помню, не было. В одном углу двора росло десятка два ореховых деревьев, простых и грецких; и когда поспевали орехи, там можно было собрать целое богатство.
Немного подальше, на одном уровне с домом, стоял маленький бревенчатый домик; от него поросший лесом косогор круто спускался книзу, мимо амбаров, житницы, конюшен и табачной сушильни, к прозрачному ручью, который журчал по своему песчаному ложу, извиваясь вправо, влево и во все стороны в густой тени лоз и нависших ветвей, - райское местечко, где можно было разувшись бродить по воде; имелись и заводи, где нам запрещали купаться, и потому мы частенько туда бегали. Нас воспитывали в правилах христианской религии, и потому мы рано научились ценить запретный плод.
В бревенчатом домике жила седая старуха негритянка, прикованная болезнью к постели; мы навещали ее каждый день и со страхом взирали на нее, полагая, что ей больше тысячи лет и что она беседовала с самим Моисеем. Все эти сведения доставляли нам негры помоложе, и сами в них верили. Сопоставив все то, что нам удалось узнать, мы пришли к убеждению, что она расстроила свое здоровье во время долгого странствия в пустыне после исхода из Египта, а потом так и не могла поправиться. У нее была круглая плешь на макушке; бывало, мы подкрадывались к старухе, созерцая эту плешь в благоговейном молчании, и думали, что волосы у нее, должно быть, вылезли от страха в ту минуту, когда тонул фараон. Мы звали ее тетка Ханна, по южному обычаю. Она была суеверна, как все наши негры, и, как они, глубоко религиозна. Она верила в силу молитв и время от времени пускала их в ход, однако не в тех случаях, когда нужно было действовать наверняка. Если поблизости оказывались ведьмы, она связывала белыми нитками остатки своих курчавых волос в маленькие пучки, - и против этого ведьмы ничего не могли поделать.
Все негры были нам друзья, а с ровесниками мы играли как настоящие товарищи. Я употребляю выражение "как настоящие" в качестве оговорки: мы были товарищами, но не совсем, - цвет кожи и условия жизни проводили между нами неуловимую границу, о которой знала и та и другая сторона и которая делала полное слияние невозможным. Мы имели верного и любящего друга, союзника и советчика в лице дяди Дэна, пожилого негра, у которого была самая ясная голова во всем негритянском поселке и любвеобильное сердце честное, простое, не знавшее хитрости. Он служил мне верой и правдой многие, многие годы. Я с ним не виделся лет пятьдесят, однако все это время мысленно пользовался его обществом и выводил его в своих книгах под именем Джима и под его собственным и возил его по всему свету - в Ганнибал, вниз по Миссисипи на плоту и даже через пустыню Сахару на воздушном шаре; и все это он перенес с терпением и преданностью, которые принадлежат ему по праву. Именно на ферме я и полюбил его черных сородичей и научился ценить их высокие достоинства. Чувства симпатии и уважения к ним сохранились у меня на протяжении шестидесяти лет и ничуть не пострадали за это время. Мне и теперь так же приятно видеть черное лицо, как и тогда.
В школьные годы я не знал отвращения к рабству. Я не подозревал, что в нем есть что-нибудь дурное. Никто не нападал на него при мне: местные газеты не высказывались против рабства; с кафедры местной церкви нам проповедовали, что бог его одобряет, что оно священно и что сомневающемуся стоит только заглянуть в библию, - в подтверждение этого нам приводили тексты; если сами рабы ненавидели рабство, то они благоразумно молчали. В Ганнибале нам редко приходилось видеть, чтобы с рабом обращались дурно, а на ферме - никогда.
И все же было в детстве моем незначительное событие, связанное с этим, и, должно быть, оно произвело на меня глубокое впечатление, иначе не оставалось бы в моей памяти так ярко и живо, резко и отчетливо все эти медленно текущие годы. У нас был маленький негритенок, которого мы нанимали у кого-то из жителей Ганнибала. Он был родом из восточной части штата Мэриленд; его оторвали от семьи, от друзей, увезли на другой конец американского материка и продали в рабство. Мальчик был веселого нрава, простодушный и кроткий и, должно быть, самое шумливое создание на свете. Целыми днями он насвистывал, пел, вопил, завывал, хохотал - и это было сокрушительно, умопомрачительно, совершенно невыносимо. Наконец в один прекрасный день я вышел из себя, в бешенстве прибежал к матери и пожаловался, что Сэнди поет уже целый час, не умолкая ни на минуту, и я не могу этого вытерпеть, так пусть она велит ему замолчать. Слезы выступили у нее на глазах, губы задрожали, и она ответила приблизительно так:
- Если он поет, бедняжка, то это значит, что он забылся, - и это служит мне утешением; а когда он сидит тихо, то я боюсь, что он тоскует, и это для меня невыносимо. Он никогда больше не увидит свою мать; если он в состоянии петь, я должна не останавливать его, а радоваться. Если бы ты был постарше, ты бы меня понял и порадовался бы, что этот одинокий ребенок может шуметь.
Речь была простая, сказанная простыми словами, но она достигла цели, и шумливость Сэнди меня больше не раздражала. Мать никогда не говорила громких фраз, но у нее был природный дар убеждать простыми словами. Она дожила почти до девяноста лет и до самых последних дней не утратила этого дара, особенно если чья-нибудь низость или несправедливость возмущали ее. Она не раз пригодилась мне для моих книг, где фигурирует под именем тети Полли. Я заставил ее говорить на диалекте, пытался придумать еще какие-нибудь усовершенствования, но ничего не нашел. Один раз я использовал и Сэнди: в "Томе Сойере" я попробовал было заставить его белить забор, но из этого ничего не вышло. Не помню, под каким именем я вывел его в книге.
Я и сейчас могу совершенно отчетливо представить себе ферму. Я вижу там каждую вещь, каждую деталь: комнату, где собиралась вся семья, с кроватью для прислуги в одном углу и прялкой в другом; стон прялки, то замиравший, то усиливавшийся и слышный издали, казался мне самым заунывным звуком на свете, наводил на меня скуку и тоску по родному дому и населял атмосферу блуждающими призраками мертвецов; большой очаг, в зимние вечера доверху набитый пылающими ореховыми поленьями, на концах которых пузырился сладкий сок - и не пропадал даром, потому что мы соскребали его и отправляли в рот; сонная кошка лениво растянулась на неровных камнях очага; собаки во сне жмутся поближе к огню; тетка вяжет по одну сторону очага, по другую - дядя курит коротенькую трубку из маисового початка; гладкий, не покрытый ковром пол, слабо отражающий веселые языки пламени, испещрен черными ямками в тех местах, куда упали горящие угли и угасли медленной смертью; с полдюжины детей возятся в полумраке в глубине комнаты; стулья с плетеными сиденьями, качалки; пустующая колыбель дожидается времени сослужить свою службу; ранним холодным утром дети в ночных рубашках жмутся в кучу на камнях очага и оттягивают время - им не хочется оставлять это уютное место и идти мыться на открытую ветру галерею между домом и кухней, где стоит общий умывальник.
Мимо забора шла проселочная дорога, пыльная в летнее время, излюбленное местопребывание змей, которым нравилось лежать там и греться на солнце; если это были гремучие змеи или гадюки, мы убивали их; если это были черные змеи или представители знаменитой породы "очковых", то мы без всякого стыда спасались бегством; а ужей, которые у нас назывались "подвязками", мы уносили домой и сажали в рабочую корзинку тети Патси в виде сюрприза; к змеям она питала предубеждение и всегда пугалась, как только они выползали из корзинки у нее на коленях. Она так и не могла к ним привыкнуть, все наши труды пропадали даром. И к летучим мышам она тоже оставалась холодна и не терпела их, а мне казалось, что нет ничего милей летучей мыши. Мать моя была сестрой тети Патси и разделяла ее дикие предрассудки. Летучая мышь чудесно нежна и шелковиста на ощупь, ее очень приятно гладить, и я не знаю животного более благодарного за ласку, если с ним обращаться умеючи. Мне эти перепончатокрылые известны до тонкости, потому что они во множестве населяли нашу большую пещеру, милях в трех ниже Ганнибала, и я частенько приносил их домой, чтобы сделать сюрприз матери. Это было нетрудно устроить в будни, потому что тогда я, по всей видимости, приходил из школы, и, значит, мышей со мной не было. Мать моя не была подозрительна, наоборот, очень доверчива, и когда я говорил: "У меня в кармане есть кое-что для тебя", то она засовывала туда руку. Отдергивала она руку всегда сама, мне не приходилось просить ее об этом. Замечательно, что она так и не привыкла к летучим мышам. Чем больше ей представлялось случаев, тем больше она упорствовала в своем заблуждении.