Что касается аббата Юберте, он считал себя счастливым, если, окончив какую-нибудь прекрасную ораторскую речь, он мог огласить ее для своего собственного удовольствия где-нибудь в углу сада, где он расхаживал, жестикулируя и проповедовая деревьям, в шапочке, кое-как надетой, в брыжах, съехавших набок.
Кроме того, его любимым развлечением было — запираться в библиотеке и проводить там часы досуга.
Библиотека была богата и содержала довольно хорошие произведения. Покойный граф собрал в ней большое число всякого рода книг, многие на латинском и греческом языках, все были прочно переплетены в крепкую телячью кожу и носили на лицевой стороне переплета герб их обладателя, потому что почтенный человек занимался больше их украшением, чем их содержанием, и смотрел на них только как на принадлежность настоящего дворянина, наряду со своими манжетами, своими пряжками на башмаках, своею тростью и своею каретою. Недостаток погребов в его замке в Понт-о-Беле не был бы ему тягостнее, чем недостаток в библиотеке, только он черпал охотнее из погребов, чем из библиотеки. Поэтому не переставал он осматривать свое книгохранилище, такое значительное и соответствующее ходу жизни в его доме и важности всей его особы. Он приходил туда каждый день после полудня.
Летом в особенности граф наслаждался преимуществами этого места, потому что комната была прохладная и тихая. Он усаживался в большое кресло кордовской кожи перед столом, обремененным массивною серебряною чернильницею, снабженным присыпательными порошками всех цветов и гусиными перьями, которые он заботливо чинил. В этом занятии он проводил большую часть времени. Иногда он склонялся над столом, брал большой лист бумаги и степенно писал там свое имя, старательно выводя каждую букву и росчерк, усложняя и приукрашая его, пока не получалось что-то вроде арабеска, где не найдешь ни начала, ни конца, и эти сплетения он оставлял сохнуть.
Еще чаще он закидывал свою правую ногу на левую, ставил свою табакерку на стол, выбирал какую-нибудь из тех мух, что летали вокруг него, и внимательно следил за нею глазами, пока не потеряет ее крылатого следа, потом возобновлял это упражнение, и кончалось тем, что он засыпал, склонив голову на плечо и раскрыв рот.
Проснувшись, он заботливо оправлял свое жабо и свои манжеты, обходил вокруг комнаты, рассматривал заставленные книгами полки, как бы для того, чтобы через их внешность хорошенько проникнуть в то, что они могли содержать, и придавал задумчивое выражение своему лицу, казалось, хранившему отсвет самых значительных мыслей.
Аббат Юберте сделал из библиотеки совсем иное употребление. Ленивые переплеты раскрывались в его деятельных руках; книги вышли из витрин и заполнили стол, покрывшийся быстро исписываемою бумагою. Он сгибался над текстами и возвратил к своему назначению эти прекрасные орудия науки.
И там же каждый день он давал уроки Николаю де Галандо. К десяти часам молодой человек приходил со своими тетрадями под мышкой. Аббат, сидевший там с зари, отодвигал свои бумажонки и улыбался своему ученику, а тот кланялся ему и садился перед ним, внимательный и удивленный.
Николаю де Галандо было ровно четырнадцать лет, когда он попал под руководство аббата Юберте. Аббат, с его крупным вульгарным лицом, был человек сердечный и разумный. Задача превосходного воспитания прельщала его неопытное усердие, и он взялся за дело более из чести, чем из-за денег. Он горел желанием сообщить своему ученику то познание людей и вещей, которое, чувствовал он, было в нем самом.
Хотя и призванием, и рясою обреченный науке, он все же из-за этого не замыкался от мира и от предлагаемых им красот природных и безвредных. Он постигал земные величия и все разнообразное зрелище жизни. Он думал, что не был плох и что не было зла в том, чтобы принять разрешенные радости, и особенно те, которые нам дает наблюдение вселенной, и в частности тех мест, где мы находимся. Поэтому он любил цветы, растения и деревья, мягкую нежность воздуха или его колючую живость, текучесть и томность вод, сладость плодов.
Он переносил это любопытство даже и в прошлое и находил удовольствие в том, чтобы при помощи истории, морали или искусств представлять, как люди жили прежде, и особенно в древности. Обычаи и привычки человечества интересовали его не меньше, чем зрелище характеров и игра страстей.
В отношении женщин его теория была особливо превосходною. Не оставаясь в неведении опасностей, в которые вовлекает нас грех, и ни одной из его гибельных приманок, он все же не думал, что для спасения достаточно закрыть глаза. Он был уверен, что точное познание всемирной жизни есть во всяком случае наилучшее условие для того, чтобы хорошо направлять нашу собственную жизнь; что прежде всего необходимо быть человеком, держаться в единении с творением и держаться в прямом подчинении творческому делу.
С этой целью он никогда не проявлял той глупой недоверчивости, которою обыкновенно парализуется добродетель, и придерживался того мнения, что можно пользоваться всем, подчиняя свои желания голосу разума.
В этом смысле он хотел направлять своего воспитанника; он желал бы образовать в нем идеи правильные и здоровые обо всем и с первых дней старался войти в этот юный разум таким образом, чтобы, раз навсегда проникнув в его мысль, он мог осветить ее глубины светом ровным, верным и полезным.
Аббат Юберте чувствовал, что в этой задаче ему очень полезно его тонкое понимание душ. Оно было тем более изощренно, что им он был обязан несчастию, а этот жестокий наставник внушает тому, кто ему покоряется, ясновидение, необходимое, чтобы проникнуть в те лицемерные извороты, которыми ищет мир нас погубить.
Это ясное понимание людей позволило ему дать себе отчет в том, что он слишком поздно явился в Понт-о-Бель, где влияние, уже решительное и всемогущее, навсегда отметило разум юного Николая де Галандо печатью более чем прочною. В его руки вложили глину уже просохшую, которую рука его уже не могла обмять по-своему. Надлежало бы оросить эту душу, умягчить ее и вылепить заново, но для этого несколько часов обучения, все, что ревность г-жи де Галандо позволяла своему сыну ежедневно, было недостаточно, — в лучшем случае можно было, самое большее, украсить этот разум, но недостижимо было его переплавить.
Аббат скоро увидел положение, принял свое решение и ограничился возможным.
Под его благоразумным руководством Николай достигнул довольно значительных успехов, так что наконец давал надежду стать если не эллинистом, то, по крайней мере, довольно сильным латинистом.
Не без раздумья аббат решился направить его на этот путь. Он был уверен, что частое обхождение с древними возвышает тех, кто ему предаются, и сообщает им, неведомо для них самих, нечто такое, что надолго отразится в их личностях и в их нравах. В этом они удивительно укрепляются и воспринимают это как отличающую их привычку, и в то же время, помимо их воли, от этого остается в их языке известное постоянное достоинство, всегда не лишенное благородства. С этой целью аббат питал юного Николая сущностью лучших текстов, оставляя случаю заботу прорастить их в его памяти и довольствуясь тем, что вложил в своего ученика прекрасный материал для мысли.
«Я вверяю ему, — думал аббат, когда, окончив урок и закрыв книги, они прогуливались по саду, — я вверяю ему светильник Психеи, правда погасший, но его искра может возгореться».
Было хорошо; самшиты пахли горько, звонил колокол к завтраку, и аббат, возвращаясь в замок, не забывал в сенях выбросить лист или цветочек, что он жевал своими толстыми губами, — он не смел предстать перед г-жою де Галандо с этим украшением, которое он сам считал изящным, сельским, но слишком фамильярным.
Аббат Юберте очень наблюдал за собою во время этих завтраков, чтобы не обнаружить своего пристрастия к качеству мяса или к смаку плодов. Г-жа де Галандо, казалось, не обращала никакого внимания на то, что она ела. Даже один раз, когда подали кусок испорченной дичи, она съела все, что у нее было на тарелке, и Николай поступил так же, потому что по отношению к своей матери он держал себя в странном порабощении подражания. Казалось, что г-жа де Галандо сохраняет необычайную власть над своим сыном. Было ясно, что Николай таков, каким он был, не только потому, что так он был зачат и рожден, но особенно потому, что материнская власть делает его тем, чем она хочет, чтобы он был.
Николай де Галандо в четырнадцать лет был довольно высок и тонок, вследствие того внезапного роста, которым он был вдруг выведен из детства. Противореча телесному развитию, выражение лица оставалось ребяческим. Голубые глаза озаряли нежное и бледное лицо, и оно казалось почти простоватым, — так оно было удлиненно, такие расстояния были между его чертами, что это поражало наблюдателя и смущало его. Длинные ноги поддерживали слабое туловище. Большая правильность движений согласовалась с обхождением вежливым и церемонным. Не было в нем никакого юношеского огня, и какая-то словно бы усталость делала его нерешительным и как бы сомневающимся. Ему достаточно было немного вещей для занятий и немного места для жизни.