Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: «Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!» — после чего тотчас же умер.
Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято.
Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории.
Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела.
Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца.
Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: «Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы». Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца.
Вот что отец писал ей:
«Дорогая моя Лидия,
Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой.
Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, — ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, — она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя.
Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя — порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния.
В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота. Я прошу тебя только вспомнить, когда это суждение оформится в твоем уме, что я начал выполнять свой долг по отношению к тебе тогда, когда он не обещал мне еще никаких радостей, и я даже не смел надеяться на результаты своих трудов. И когда друзья твоей матери, которых ты, может быть, встретишь в предстоящей тебе длинной жизни, расскажут тебе о том, как я изменил своим обязанностям по отношению к ней (о чем так любят говорить люди), то ты, быть может, найдешь для меня оправдание в том, что я сумел зато дать тебе возможность и средства войти в жизнь не беззащитной девушкой, а человеком, вооруженным знаниями и дисциплинированным умом.
Твое будущее не беспокоит меня, хотя я много и подолгу думал о нем. Боюсь только, как бы ты не пришла скоро к заключению, что жизнь нашего круга не представляет поприща для деятельности образованной и умной женщины. В молодости моей, когда я не мог обойтись без общества сверстников, я не раз пытался забыть приобретения культуры человеческого духа, забыть свои убеждения, приобрести взгляды, принятые среди того общества, которое по моему рождению и воспитанию должно было стать моим, чтобы ужиться в нем. Но эта попытка принесла мне больше горя, чем все остальные ошибки, совершенные мною в жизни. Легче стать медведем среди медведей, чем остаться человеком среди людей. Ужиться с ними можно лишь ценою отказа от самого себя, а жить вне самого себя — значит умереть еще при жизни. Берегись, Лидия! Не поддавайся искушению приспособиться к людям ценою нравственного самоубийства!