принцесса стояли преклонив колени перед аналоем, который был вынесен из капеллы под сень деревьев. Едва я оказался на месте, как… – но тебя не было, мой Иоганнес! – позволь мне умолчать о том, что случилось потом, – увы! Тщетным осталось то, что я считал истинным шедевром своего искусства, и я узнал то, о чем я, простофиля, вовсе и не подозревал.
– Говори, говори, – вскричал Крейслер, – все выскажи, маэстро! Расскажи мне, как это случилось!
– Нет, нет, – возразил маэстро Абрагам, – теперь это тебе ни к чему, Иоганнес, а мне это терзает душу, ведь духи, вызванные мною, устрашили и заставили затрепетать мое же сердце! – Облачко! – о, счастливая мысль. – «Так пусть же, – дико воскликнул я, – так пусть же все завершится безумной суматохой», – и побежал к месту, где затевался фейерверк. Князь велел мне сказать, чтобы, когда все будет готово, я подал знак. Не отрывая глаз от облака, которое, приближаясь со стороны Гейерштейна, поднималось все выше и выше, я, когда мне показалось, что оно поднялось достаточно высоко, выпалил из мортирки. Вскоре весь двор, все придворное общество было в сборе. После обычной игры огненных колес, ракет, светящихся шаров и всяких прочих незамысловатых фокусов возник наконец вензель княгини в китайских бриллиантовых огнях, но высоко над ним плавало и расплывалось в молочно-белом свете имя Юлии. – Наконец пробил час. – Я зажег сноп ракет, и когда они, шипя и потрескивая, взвились ввысь, разразилась непогода, гроза – с расплавленно-алыми молниями, с грохочущими громами, сотрясавшими лес и горы. И ураган ринулся в парк, и тысячеголосые жалобы его зазвучали в дебрях кустарника. Я вырвал у убегающего трубача из рук его инструмент и подул в него, и на душе у меня было необычайно весело, а артиллерийские залпы огненных горшков, выстрелы из пушек и мортир отчаянно гремели, как бы катясь навстречу надвигающимся раскатам грома.
В то время как маэстро Абрагам вел таким образом свой рассказ, Крейслер вскочил, зашагал взад-вперед по комнате, размахивая руками, и наконец воскликнул в полнейшем восторге: «Да, это красиво, это великолепно, по этому я узнаю моего маэстро Абрагама, ведь у нас с ним одно сердце и единая душа!»
– О, – сказал маэстро Абрагам, – да, я знаю это: тебе по душе все самое дикое, самое ужасное, и все-таки я забыл о том, что тебя всецело сделало бы игралищем адских сил. Я велел настроить эолову арфу, которую, как ты знаешь, образуют струны, натянутые над большим бассейном. Я велел их натянуть посильнее, дабы буря, как недурной исполнитель, с изяществом помузицировала на них. В реве урагана, в раскатах грома устрашающе звучали аккорды исполинского органа. Все быстрее и быстрее чередовались звуки, и можно было бы, пожалуй, прослушать балет фурий, балет необыкновенно величественный. Подобного рода балеты не часто ставятся в полотняных театральных кулисах. – Ну что ж! – за полчаса все прошло. Луна вышла из-за туч. Ночной ветер гудел, утешая, сквозь ветви испуганного леса и осушал слезы темных ветвей. А между тем время от времени раздавались стенания эоловой арфы, подобно отдаленному и приглушенному перезвону колоколов. Ты, мой Иоганнес, заполнил всю мою душу, заполнил настолько, что мне подумалось, что ты вот-вот встанешь передо мной, воспрянешь над могильным холмом утраченных упований, невоплотившихся мечтаний, несбывшихся грез – и упадешь мне на грудь. И вот теперь – в ночной тиши – я понял и постиг наконец, что́ за игру я затеял, когда изо всех сил пытался разорвать узел, стянутый сумрачным роком, я захотел его разорвать, захотел как бы вырваться из собственной груди и – став чуждым себе, как бы в ином образе – наброситься на себя же. И притом я весь сотрясался от леденящего ужаса, но кто вселил в меня этот ужас, если не я сам? Множество блуждающих огней плясало и прыгало по всему парку, но это были попросту всего лишь челядинцы с фонарями, искавшие и собиравшие утерянные при поспешном бегстве шляпы, парики, кошельки для волос, шпаги, туфли, шали. Я поскорее убрался прочь. Посреди большого моста перед въездом в наш город я остановился и еще раз оглянулся на парк: залитый магическим сиянием луны, он высился подобно волшебному саду, в котором уже завели свою веселую игру резвые и проворные эльфы. И вдруг я услышал тоненький протяжный писк, в моих ушах зазвучало нечто похожее на крик новорожденного. Я предположил, что кто-то совершил злодеяние, склонился низко над перилами – и обнаружил в ярком лунном свете котенка, который изо всех сил цеплялся за столб, дабы избежать верной гибели. Должно быть, кто-то утопил здесь кошачий выводок, но один зверек ухитрился выкарабкаться. «Ну что ж, – подумал я, – хоть это и не дитя человеческое, а всего лишь несчастное животное, которое умоляет тебя спасти его, ты обязан его спасти».
– О ты, чувствительный Юст! – смеясь вскричал Крейслер. – Скажи, где твоя Тельгейм?
– Позволь, – продолжал маэстро, – позволь, мой Иоганнес, с Юстом ты меня едва ли вправе сравнивать. Я перегостил самого чувствительного Юста. Ибо он спас пуделя, животное, которое каждый охотно терпит около себя, от которого ожидают также приятных услуг – скажем, поноски, – пудель приносит перчатки, кисет и трубку и прочее, а я спас кота, зверька, который многих выводит из себя, которого принято считать коварным предателем, далеким от сладостных и благодетельных чувств, нисколько не способным к сердечной дружбе, вот ведь какие скверные качества приписывают ему! Говорят, что кошки никогда совсем не отказываются от враждебности к человеку, и, стало быть, я спас кота из чистейшего самоотверженного человеколюбия. Я перелез через перила, не без некоторой опасности спустился к самой воде, схватил жалобно мяукавшего котенка, вытащил его наверх и сунул в карман. Придя домой, я поспешно разделся и упал, усталый и обессиленный, как был – на постель. Однако едва я заснул, как меня разбудили жалостный писк и повизгивание, которые, как мне почему-то показалось, доносились из платяного шкафа. Оказывается, позабыв о котенке, я оставил его в кармане сюртука. Итак, я освободил зверька из его темницы, за что он меня так исцарапал, что вся моя рука оказалась в крови. Я уже собирался было вышвырнуть кота в окошко, но вскоре, однако, одумался и устыдился своей мелочности и глупости, своей мстительности, обращенной – добро еще на человека, а то ведь на неразумную тварь. Одним словом, я со всем тщанием и старанием воспитал и вырастил этого кота. Это умнейшее, учтивейшее, остроумнейшее животное среди всех своих сородичей, думается, что ему недостает разве что утонченного воспитания, известного лоска, которые ты, дорогой мой