– Идиллия, знаете ли, ну, просто идиллия, Аркадия. Обидеть ближнего… Нечего сказать! А что такое обида? Где ее граница?
– Граница обиды – в совести, в человеческом сердце.
– Но, послушайте, неужели это не шутка?
– Нет. Это самая творческая мысль из всех существующих. Ею мир держится. Ну-ка подумайте, что сталось бы с миром, если бы отнять у него слова: «В вас узнают моих учеников по тому, что вы будете любить друг друга». Любовь между людьми следует сеять, как золотое зерно, а сорняк ненависти надо вырывать и топтать ногами. Чти человека – вот учение.
– Быстрота человеческого прогресса зависит от разрушения факторов, преграждающих ему путь.
Директор наклонился к Юдыму и вполголоса шепнул:
– Признаюсь, что мне непонятно, о чем эти господа спорят между собой с таким ожесточением.
Кожецкий, продолжая разговаривать со своим оппонентом, вдруг обернулся в их сторону и сказал:
– И вправду… de lana caprina.[108]
– Как холодно… – шепнула красивая девушка, боязливо поглядывая в окно.
– Вам немного страшно? – спросил Кожецкий. – Правда, вы боитесь?
– Ну что вы… Просто так, вдруг похолодало. И эта тьма…
– Ага. тьма… – Мгновение спустя он прибавил: – Как несчастлив тот, кто теперь должен идти неведомой страшной дорогой. Кто торопится к неизвестной цели, кто идет, идет без конца… Тот «паломник, что несет тяготы пути в сверканьях грома…»[109]
Крупинки града, смешанного с дождем, застучали по стеклам. Разговор утих.
Юдым поднялся с своего места и стал смотреть в окно. Среди ливня и мрака взвивалось порой пламя домен.
Доктор был сам не свой. Он думал о невесте и поддавался иллюзии, что когда кончится эта гроза, когда рассеется тьма, он услышит какую-то весть о ней, слово, отзвук… Тихий вздох мнимого утешения вырвался из его груди. Он уже написал письмо и сообщил ей свой адрес. Кто знает, быть может, по странной случайности донесется оттуда, из этих возлюбленных мест, слово… Быть может, и она в этот миг смотрит на грозу, быть может, те же чувства, словно быстрые молнии, освещают траурный мрак…
– Вы, господин доктор, я слышал, вернулись как раз из Парижа? – неожиданно обратился к нему директор.
– С тех пор прошло уже два года.
Кожецкий обернулся в их сторону и ждал лишь удобного момента, чтобы присоединиться к разговору.
В эту минуту лакей приподнял портьеру и поклонился панне Елене. Она встала и пригласила пить чай. Все перешли в соседнюю комнату и сели за большой стол, уставленный множеством блюд, тарелок, сверкающего хрусталя.
Молодой Калинович сидел рядом с Юдымом. Он сообщил ему, что только что кончил политехникум в Шарлоттенбурге, что ему придется еще возвратиться туда для получения степени доктора, а покамест он присматривается к этой сточной канаве, по которой золото течет во Францию.
– Сударь! – воскликнул он. – Волосы встают дыбом на голове, когда смотришь на то, что здесь делается. Я не хочу никого оскорблять, но, например, медицинская помощь подается прямо-таки как на почтовых. В определенный день врач, в ведении которого находится восемь заводов, мчится с места на место. Но, быть может, вам неприятно это слышать?
– Нет, боже упаси… Я хотел бы сам найти здесь работу, поэтому мне важно изучить обстановку основательно и всесторонне.
– Да? А, знаете, это даже интересно… Значит, вы хотели бы поселиться здесь… Что же, вы уже предприняли какие-нибудь шаги в этом направлении?
– Нет, никаких.
– Есть у вас какие-нибудь знакомства?
– Никаких.
– Ах так.
– Только вы, доктор, не принимайте близко к сердцу всего, что мой сын говорит об угольном бассейне, – вмешался директор. – Это какая-то специфическая неприязнь. Это, знаете ли…
– Так точно, неприязнь или, собственно говоря, специфическая антипатия, – цедил юноша.
– Этот народ прямо-таки до полусмерти доводит почтенных эскулапов. Есть врач на даровщинку – валяй к нему, кто только жив! Болен, не болен, с самовнушением, с мнительностью… Здесь в моей лечебнице, у нашего милейшего доктора, на приеме бывает по шестьдесят человек. Ну скажите по справедливости, может ли быть на самом деле столько больных в маленьком поселке?…
– Факт тот. – сказал юноша, – что во всей стране пользуется медицинской помощью за счет владельцев сорок один процент, а вовсе ее не имеют пятьдесят девять процентов.
– Это еще откуда такие цифры?
– Из восьмисот пятидесяти шести обследованных предприятий в восьмистах восемнадцати нет никакой медицинской помощи, в десяти эта помощь формально существует, в двадцати четырех она сносная и лишь в четырех – надлежащая.
Юдым прикрыл глаза и засмеялся в глубине души. Как призрак мелькнуло перед ним воспоминание о варшавских боях.
– Преувеличены не только выводы, но даже и цифры, – говорил старик с флегматичностью закаленного полемиста. – Я всецело разделяю необходимость медицинской помощи, являюсь ее сторонником… фанатическим, так сказать, приверженцем гигиены и т. д. Но вот вам свеженький факт. При домнах существуют бадьи, чтобы поднимать руду. Под страхом строжайшего наказания людям запрещается в бадье подниматься или опускаться вниз. И, поверите ли, какова статистика подобных подъемов и спусков? А ведь это статистика, которую тебе тоже следовало бы отметить в котором-нибудь из своих мозговых полушарий…
– Нет настоятельной необходимости.
– Ага, нет!
– Именно так.
– Или еще другой пример. Между двумя домнами есть такой колодец, в котором проходит бадья. Никому и в голову бы не пришло, что туда можно влезть. И что вы скажете? Уселся-таки один такой в этой дыре, глазеет вниз да посвистывает. А бадьи идут бесшумно. Треснуло его по черепу – и готов на месте. А за это отвечает завод! Там, видите ли, предохранительной крыши не было, крыши не было!
– Льщу себя надеждой, что теперь предохранительная крыша на месте, – сказал молодой Калинович, беря с блюда огромную порцию ростбифа.
– Вот такой человек, работая у мартеновских печей, у прокатного стана, у проволоки зарабатывает по нескольку рублей в день. И как же он живет, на что употребляет эти деньги?
– Любопытно…
– Гуляет, живет не по средствам и залезает в долги. Поглядите-ка на него в воскресенье: галстучек модный, носовой платочек… Входит в магазин и приказывает: «Дайте-ка воротнички, да самые лучшие, самые модные». Душистое мыло специально выписывают. Сейчас как раз в моде душистое мыло.
– И в самом деле, разве это не достойно возмущения? – бормотал юноша, уплетая с волчьим аппетитом.
– Это не столь возмутительно, сколь печально.
– Почему же печально?
– Всюду роскошество, роскошество! Во всех слоях общества жизнь не по средствам, расточительство…
– Мыльце – это расточительство?
– Никто ничего не откладывает. Даже при таких заработках – они скопище банкротов…
– Уменьшить бестиям заработок, так они тотчас остепенятся! Не будет ни мыла, ни этих возмутительных галстуков.
– Наоборот, надо заработки поднимать, вовсю поднимать! Пусть выпишут цилиндры из Парижа, палыо из Вены…
Лакей обошел стол с блюдом и переменил тарелки.
Был уже вечер, когда, выпив чай, все, за исключением панны Елены, покинули столовую и, перейдя в кабинет, закурили. Кожецкий с непередаваемым выражением на лице держал во рту огромную, как морковь, сигару; молодой Калинович продолжал диспут с отцом, – как вдруг снова вошел лакей, осторожно приблизился к Кожецкому и что-то шепнул ему на ухо.
– Ах, ко мне… Верно, с письмом?…
– Не знаю, ваша милость, господин инженер. Говорит, что у него срочное дело.
– Здесь? – спросил Кожецкий с небрежным жестом.
Не вынимая изо рта сигары, он последовал за лакеем.
Юдыму хотелось, чтобы этот визит скорее кончился и можно было бы уйти. Он взял под руку молодого Калиновича и спросил, куда пошел Кожецкий.
– Разговаривает с посыльным, который даже здесь нашел его.
В сердце Юдыма мелькнула надежда: письмо от Иоаси…
– Сударь, – сказал он тихо молодому человеку, – нельзя ли мне увидеть этого нарочного? Я ожидаю одного сообщения, которое меня очень тревожит… Может быть, письмо мне…
– Покорнейше прошу!.. – воскликнул молодой бурш, раздвигая стулья на пути.
Они очутились в пустом коридоре, выходящем на лестницу. Лестница была прямая и спускалась круто со второго этажа вниз прямо на землю, как стремянка, приставленная к стене.
Юдым, стоя в дверях, увидел внизу свет. Кожецкий держал в руке свечу, пламя ее колыхалось от ветра, врывавшегося в щели между досками. Двери внизу были закрыты, но брызги дождя просачивались сквозь все отверстия. Ливень стучал по крыше крыльца.
В сенях у самых дверей, прислонившись к стене, стоял посыльный.
На нем была фуражка с козырьком, просторное летнее пальто, грубые сапоги. Промок он до нитки. Струи воды лились с него и образовали лужу возле его ног.