Доселе, прелестный друг мой, вы, я думаю, признавали за мной такую безупречность метода, которая доставит вам удовольствие, и вы убедитесь, что я ни в чем не отступил от истинных правил ведения этой войны, столь схожей, как мы часто замечали, с настоящей войной. Судите же обо мне, как о Тюренне[67] или Фридрихе[68]. Я заставил принять бой врага, ' стремившегося лишь выиграть время. Благодаря искусным маневрам я добился того, что сам выбрал поле битвы и занял удобные позиции, я сумел усыпить бдительность противника, чтобы легче добраться до его укрытия. Я сумел внушить страх еще до начала сражения. Я ни в чем не положился на случай, разве лишь тогда, когда риск сулил большие преимущества в случае успеха и когда у меня была уверенность, что я не останусь без ресурсов в случае поражения. Наконец, я начал военные действия, лишь имея обеспеченный тыл, что давало мне возможность прикрыть и сохранить все завоеванное раньше. Это, я полагаю, все, что можно сделать. Но сейчас я боюсь, что изнежился, как Ганнибал среди утех Капуи[69]. Вот что затем произошло.
Я готов был к тому, что столь значительное событие не обойдется без обычных слез и выражений отчаяния. И если сперва я заметил у нее немного больше смущения и какую-то внутреннюю сосредоточенность, то приписал их тому, что она ведь — недотрога. Поэтому, не обращая внимания на эти легкие отклонения, которые считал чисто случайными, я пошел проторенной дорогой привычных утешений, вполне уверенный, что, как это обычно бывает, чувственность поможет чувству и что одним действием добьешься больше, чем любыми речами, которых я, впрочем, не жалел. Однако я столкнулся с сопротивлением, поистине ужасным, и не столько по его силе, сколько по форме, в которой оно проявилось.
Представьте себе женщину, сидящую неподвижно, словно окаменевшую, с застывшим лицом, с таким видом, будто она не думает, не слышит, не внемлет ничему, а из устремленных в одну точку глаз ее непрерывно и словно сами по себе льются слезы. Такою была госпожа де Турвель, пока я разглагольствовал. Но если я делал попытку привлечь ее внимание к себе какой-нибудь лаской, каким-либо самым невинным жестом, эта кажущаяся бесчувственность сменялась тотчас же страхом, удушьем, судорогами, рыданиями и порою криками, но без слов.
Приступы эти возвращались несколько раз, становясь все сильнее и сильнее. Последний был до того неистовым, что я совершенно пал духом и даже одно мгновение опасался, что победа, мною одержанная, бесполезна. Тогда я перешел на принятые в подобных случаях общие места, и среди них оказалось следующее: «И вы пришли в такое отчаяние, потому что сделали меня счастливым?» При этом слове восхитительная женщина обернулась ко мне, и лицо ее, еще несколько растерянное, обрело уже свое небесное выражение. «Счастливым!» — повторила она. Что я ответил, вы сами можете догадаться. «Значит, вы счастливы?..» Я стал еще с большим пылом расточать уверения. «Вы счастливы благодаря мне!» Я присовокупил ко всему, что говорилось раньше, восхваления и всяческие нежности. Пока я говорил, все тело ее как-то размягчилось, она томно откинулась на спинку кресла и, не вырывая у меня руки, которую я решился взять, сказала: «Я чувствую, что эта мысль утешает и облегчает меня…»
Вы сами понимаете, что, снова выбравшись таким образом на верный путь, я уже не сходил с него: путь был и впрямь верный, может быть, даже единственно возможный. Решив снова попытать счастье, я сперва встретил некоторое сопротивление: ведь то, что произошло раньше, вынуждало к осторожности. Но, призвав на помощь себе ту же мысль о моем счастье, я вскоре ощутил всю ее благотворность. «Вы правы, — сказала мне эта чувствительная женщина, — отныне жизнь станет для меня выносимой лишь в той мере, в какой она может послужить для вашего счастья. Я всецело посвящу себя ему: с этого мгновения я — ваша, и вы не услышите от меня ни отказа, ни сожалений…» И вот, с этим самозабвением, простодушным или величавым, она отдала мне себя, все свои прелести и увеличила мое блаженство тем, что разделила его. Опьянение было полным и взаимным. И впервые за всю мою жизнь оно сохранилось для меня и после наслаждения. Я высвободился из ее объятий лишь для того, чтобы упасть к ее ногам и поклясться ей в вечной любви. И — надо во всем признаться — я взаправду думал то, что говорил. Словом, даже когда мы расстались, мысль о ней не покидала меня, и мне пришлось сделать над собой усилие воли, чтобы отвлечься.
Ах, почему вы не здесь, чтобы упоение тем, чего я добился, уравновесить упоением обещанной вами наградой? Но ведь я ничего не потеряю, если немного подожду, не так ли? И, надеюсь, я могу считать, что вами приняты те сладостные условия, которые я предложил вам в своем последнем письме? Вы видите, что я со своей стороны их уже выполняю, и, как я вам обещал, дела мои вскоре настолько продвинутся, что я смогу уделять вам часть своего времени. Избавьтесь же поскорее от вашего тяжеловесного Бельроша, оставьте в покое слащавого Дансени и займитесь лишь мною одним. Но что вы такое делаете в своей деревне, что не имеете даже времени ответить мне? Мне, знаете ли, хочется вас побранить. Однако счастье располагает к снисходительности. И, кроме того, я не забываю, что, вновь вступая в число ваших поклонников, должен вновь подчиниться вашим мелким прихотям. Помните все же, что новый любовник не хочет ничего терять из прав, которые приобрел в качестве друга.
Прощайте, как некогда… Да, прощай, ангел мой! Шлю тебе все поцелуи любви.
P. S. Известно ли вам, что, просидев месяц под арестом, Преван затем вынужден был уйти из своего полка? Это — последняя светская новость в Париже. Вот уж поистине, жестоко поплатился он за проступок, которого не совершал, и торжество ваше — полное!
Париж, 29 октября 17…
Письмо 126. От госпожи де Розмонд к президентше де Турвель
Я бы ответила вам раньше, милая моя дочь, если бы не переутомилась, когда писала свое последнее письмо, и ко мне не вернулись мои боли, лишив меня все эти дни возможности пользоваться своей рукой. Я очень торопилась поблагодарить вас за хорошие вести о моем племяннике и заодно принести вам самые искренние поздравления. Здесь уж никак нельзя не признать вмешательства провидения, которое, озарив благодатью одного из вас, спасло другую. Да, красавица моя, господь, пожелавший только испытать вас, послал вам помощь в миг, когда силы ваши были на исходе. И, несмотря на ваш легкий ропот, мне кажется, вам есть за что возблагодарить его. Я, разумеется, понимаю, что вам было бы приятнее, если бы решение это зародилось сперва у вас, а решение Вальмона явилось бы уже следствием вашего. С общечеловеческой точки зрения, в этом случае были бы, видимо, лучше соблюдены права нашего пола; мы ведь не желаем поступаться ни одним из своих прав. Но какое значение имеют эти малосущественные соображения по сравнению с важностью достигнутого? Разве спасшийся после кораблекрушения станет жаловаться на то, что он лишен был возможности выбирать средства спасения?
Вскоре, дорогая моя дочь, вы убедитесь, что муки, которых вы страшились, сами собою облегчатся. А если бы даже они и продолжали терзать вас с прежней силой, вы бы все же ощущали, что их легче переносить, нежели угрызения совести и презрение к самой себе. Раньше мне было бы бесполезно говорить вам эти слова, кажущиеся столь строгими: любовь — чувство, против которого мы бессильны, и благоразумие может помочь нам избежать его, но не победить. Раз уж оно возникло, то может умереть лишь естественной смертью или же от полной безнадежности. Ваш случай — как раз второй, и это дает мне право и мужество свободно высказать свое мнение. Жестоко пугать безнадежного больного, которому нужны только утешения да болеутоляющие средства; но полезно просветить выздоравливающего насчет опасности, которой он подвергался, чтобы внушить ему необходимое благоразумие и готовность подчиниться советам, которые могут ему еще понадобиться.
Раз уж вы избрали меня своим врачом, я и говорю с вами, как врач, — говорю, что легкое недомогание, которое вы еще испытываете, может быть, нуждаясь в кое-каких лекарствах, ничто по сравнению с ужасной болезнью, полное излечение от которой вам уже обеспечено. Затем, как ваш друг, как друг женщины разумной и добродетельной, я позволю себе присовокупить, что овладевшую вами страсть, злосчастную самое по себе, делал еще более злосчастной предмет ее. Если верить тому, что мне твердят, то племянник мой, к которому, признаюсь, я, может быть, питаю чрезмерную слабость и в котором действительно многие похвальные качества сочетаются с величайшей обходительностью, представляет для женщин известную опасность и не свободен от вины перед многими из них: губить их доставляет ему почти такое же удовольствие, как и соблазнять. Я верю, что вы обратили бы его на путь истинный: для такого дела нет никого более достойного, чем вы. Но, рассчитывая на это, столько других женщин уже пережили горькое разочарование, что я предпочла бы, чтобы с вами этого не случилось.