— Но мы только что нашли друг друга.
— Мы нашли друг друга миллион лет тому назад, Джулиан.
— Да, да, я знаю. Я тоже так чувствую, но на самом деле, совсем на самом деле, после Ковент-Гардена прошло ведь только два дня.
— Я это обдумаю.
— Хорошо, обдумай хорошенько. Брэдли, никогда ты меня не бросишь, ты говоришь глупости.
— Нет, я тебя не брошу, моя единственная, моя любимая, но ты можешь бросить меня. Я совсем не хочу сказать, будто сомневаюсь в твоей любви. Просто какое бы чудо нас ни соединило, оно же автоматически нас и сломает. Нам суждено сломаться, катастрофа неизбежна.
— Я не позволю тебе так говорить. Я тебя крепко обниму и заставлю умолкнуть.
— Осторожно. В сумерках и так опасно ездить.
— Ты не можешь остановиться на минутку?
— Нет.
— Ты правда думаешь, я тебя брошу?
— Sub specie aeternitatis [47] — да. Уже бросила.
— Ты знаешь, я по-латыни не понимаю.
— Жаль, что твоим образованием так пренебрегали.
— Брэдли, я рассержусь.
— Вот мы и поссорились. Отвезти тебя обратно в Илинг?
— Ты нарочно делаешь мне больно и все портишь.
— У меня не слишком-то хороший характер. Ты меня еще узнаешь.
— Я знаю тебя. Знаю вдоль и поперек.
— И да и нет.
— Ты сомневаешься в моей любви?
— Я боюсь богов.
— Я ничего не боюсь.
— Совершенство приводит к немедленному отчаянию. Немедленному. Время здесь ни при чем.
— Если ты в отчаянии, значит, ты сомневаешься в моей любви.
— Возможно.
— Остановись, слышишь?
— Нет.
— Как мне доказать, что я тебя люблю?
— Я думаю, это невозможно.
— Я выпрыгну из машины.
— Не говори глупостей.
— Выпрыгну.
И в следующую секунду она выпрыгнула из машины.
Раздался звук, похожий на короткий взрыв, резкий ток воздуха, и ее уже не было рядом. Дверь распахнулась, щелкнула, качнулась и захлопнулась. Сиденье рядом со мной было пусто. Я свернул на травянистую обочину и затормозил.
Посмотрев назад, я увидел ее — темный неподвижный комок у края дороги.
У меня бывали в жизни страшные минуты. Многие из них я познал уже потом. Но эта из всех осталась самой прекрасной, самой чистой и самой глубоко ранящей.
Задыхаясь от ужаса и тревоги, я выскочил из машины и побежал по дороге назад. Дорога была пустынная, тихая, в синих сумерках почти ничего не разобрать.
О, бедная хрупкость человеческого тела, беззащитность яичной скорлупы! Как только ненадежное устройство из плоти и костей не гибнет на этой планете с твердыми поверхностями и беспощадной смертоносной силой тяжести? Я слышал явственно хруст и ощущал удар тела о дорогу.
Головой она уткнулась в траву, подогнутые ноги лежали на обочине. Страшней всего была первая секунда, когда я подошел к ней и увидел, что она недвижима. Я опустился на колени и застонал вслух, не решаясь притронуться к, возможно, страшно искалеченному телу. В сознании ли она? Вдруг сейчас закричит от боли? Мои руки парили над ней в проклятой беспомощности. Теперь, подле недвижно распластанного тела, которое я даже не смел обнять, мое будущее разом изменилось. И тут Джулиан сказала:
— Прости меня, Брэдли.
— Ты сильно расшиблась? — спросил я срывающимся, сдавленным голосом.
— Нет, по-моему. — Она села и обвила руками мою шею.
— Ох, Джулиан, осторожно, ты ничего не повредила, не сломала?
— Нет… точно нет… Посмотри, здесь всюду эти горбатые подушки из травы, или мха, или… на них я и упала.
— Я боялся, что ты упала на дорогу.
— Нет. Я опять ободрала ногу… и лицом ударилась… уф! Ничего, наверно. Только больно. Подожди-ка, я попробую пошевелиться. Да… все в порядке… Прости меня.
Тогда я по-настоящему обнял ее, и мы прижались друг к другу, полулежа среди травянистых мшистых кочек у канавы, заросшей цветущей крапивой. Лунное блюдо со сливками уменьшилось и побледнело, стало блестеть металлом. Мы молча обнимались, и тьма стала сгущаться, воздух сделался плотней.
— Брэдли, мне холодно, я потеряла босоножки.
Я разжал руки и, перегнувшись, начал целовать ее холодные мокрые ноги, вдавившиеся в подушку сырого, пористого мха. У них был вкус росы, и земли, и маленьких зеленых головок мха, пахнущих сельдереем. Я обхватил руками бледные мокрые ступни и застонал от блаженства и страстного желания.
— Брэдли, не надо. Я слышу машину, кто-то едет.
Я поднялся, весь горя, и помог ей встать, и тут действительно мимо нас промчалась машина, и свет фар упал на ноги Джулиан, голубое платье, которое так шло к ее глазам, и растрепанную темно-золотую гриву. Тут мы увидели босоножки, они лежали рядом на дороге.
— У тебя нога в крови.
— Я только содрала кожу.
— Ты хромаешь.
— Нет, просто ноги затекли.
Мы вернулись к машине, я включил фары, выхватив из темноты причудливое плетенье зеленых листьев. Мы влезли в машину и взялись за руки.
— Больше тебе никогда не придется так делать, Джулиан.
— Прости меня.
Затем мы молча двинулись дальше, ее рука лежала у меня на колене. На последнем участке пути она при свете фонарика изучала карту. Мы пересекли железную дорогу и канал и ехали по пустой плоской равнине. Уже не горели огни в домах. При свете фар видна была каменистая обочина — гладкая серая галька и яркая жесткая трава. Мы остановились и повернули; на одном перекрестке, ничем не отличавшемся от прочих, луч фонарика Джулиан упал на указатель. Дорога стала каменистой, мы делали не больше пяти миль в час. Наконец на повороте фары осветили белые ворота и на них жирным курсивом — «Патара». Машина въехала на гравий дорожки, фары скользнули по красным кирпичным стенам, и мы остановились возле маленького крыльца с плетеной деревянной решеткой. Ключ хранился у Джулиан: она держала его наготове уже несколько миль. Я мельком взглянул на наше убежище. Это была небольшая квадратная дача из красного кирпича. Агент, рекламировавший «Патару», был, пожалуй, уж слишком романтик.
— Какой чудесный дом, — сказала Джулиан. Она отперла дверь и впустила меня.
Все лампочки были тут же зажжены, Джулиан бегала из комнаты в комнату. Она стащила простыни с двуспального дивана-кровати.
— Наверно, никогда не проветривали, они совершенно сырые. Ой, Брэдли, пойдем сразу к морю, а? А потом я приготовлю ужин.
Я посмотрел на кровать.
— Уже поздно, любимая. Ты уверена, что не расшиблась?
— Конечно! Сейчас переоденусь, стало холодно, а потом пойдем к морю, оно, кажется, рядом, я, по-моему, даже его слышу.
Я вышел через переднюю дверь и прислушался. Ровный шум моря, обкатывающего гальку, скрипучим вздохом доносился откуда-то из-за пригорка, наверно, из-за песчаной дюны прямо передо мной. Луна затуманилась и бросала золотой, не серебряный свет на белую садовую ограду, косматые кусты и одинокое дерево. Ощущение пустынности и пространства. Мягкое движение соленого воздуха. Я ощутил блаженство и страх. Через несколько секунд я вернулся в дом. Тишина.
Я вошел в спальню. Джулиан в розовой рубашке в белых цветочках и с белой каймой лежала на кровати и крепко спала. Ее медные волосы рассыпались по подушке, прикрыв часть лица шелковой сеткой, словно краем прекрасной шали. Она лежала на спине, запрокинув голову, будто подставив горло под нож. Ее бледные плечи были цвета сливок, как луна в сумерках. Колени чуть приподняты, босые запачканные ступни раскинуты в стороны. Ладони, тоже темные от земли, уютно устроились на груди, прильнув друг к другу, как два зверька. На правом бедре, выглядывавшем из-под белой каймы, были две ссадины — одна появилась, когда она перелезала через забор, другая — когда она бросилась из машины. Этот день действительно оказался для нее полным событий.
Для меня — тоже. Я сидел, склонясь над ней, и о чем только я не думал. Я не хотел будить ее. Правда, мне пришло в голову, что надо бы обмыть ей бедро, но длинная царапина выглядела совсем чистой. Чудесный провал в беспамятство — сколько раз я сегодня мечтал об этом: быть с нею, но быть одному. Вздыхая с ней рядом, я испытывал странное удовольствие от того, что не прикасался к ней. Потом я осторожно прикрыл ее простыней, натянув простыню как раз до уютно сложенных рук, и подумал о том, что я натворил, или, верней, натворила она, так как скорее ее, чем моя воля так изменила всю нашу жизнь. Быть может, завтра я повезу плачущую девочку обратно в Лондон. Надо ко всему быть готовым, но и так я уже незаслуженно осчастливлен без меры. Как чудесно и страшно было, когда она выскочила из машины. Но что из того? Она молода, молодые любят крайности. Она ребенок и стремится к крайностям, а я пуританин, и я стар. Будет ли она моей? Посмею ли я? Смогу ли?
— Смотри, Брэдли, череп животного, обкатанный морем. Чей это — овечий?
— Да, овечий.
— Возьмем его с собой.
— Мы и так уже берем с собой целую гору камней и ракушек.
— Но ведь машина может спуститься сюда, правда?