— Мне кажется, что из-за проволочек при переделе земель и нищеты в деревнях местные мужики скорее выступят на стороне нивелистов. Они пока еще не решились, но уже чувствуется какой-то сдвиг, изменение, хотя бы в отношении нас.
— Ты так полагаешь, сын мой, — буркнул ксендз и задумался. — Вот тот единственный уголок земли, к которому у меня было доверие, но даже здесь я не могу быть уверен с моим монастырем. А что поделаешь, придется снять сутану и творить дело Божие втихаря. Мученичество для проформы — просто смешно. Если будет надо, то я стану для всех нивелистом. Новообращенный ксендз для них большой подарок. В случае чего интеллигентность следует не искоренять, а насаждать — ха, ха! Так ведь они пишут в своих воззваниях.
— Неужели святой отец допускает, что все зашло так далеко?
— О да, далеко. Этого не видят только те, что находятся сегодня у власти, и твой папа тоже, Геля. Прошли времена бесплодных мучений. Я верю, что Костел надолго станет подпольной институцией, как во времена первых христиан. И не думайте, что делаю я это от страха перед пытками. Нет, я уже направил об этом памятную записку в Рим. И кажется, что в случае временной победы материализма во всем мире произойдет такая мимикрия религии — не только нашей, но и других, — и только потом произойдет окончательная победа нашего Костела. Даже в Индии антирелигиозное движение начинает усиливаться — эти индусы вместе с англичанами покорят самих себя.
Атаназию не хотелось переубеждать отца Иеронима, что это всего лишь его иллюзии. Он считал, что этот компромисс был не временной маскировкой с целью выстроить глубокую оборону, а скорее симптомом окончательного упадка.
— А каково отношение святого отца к нам в жизненном плане? — спросил он.
— Видите ли, дети мои, вы живете не в столице и ничего не знаете, что происходит, — уклончиво ответил ксендз. — То есть из газет знаете, но не переживаете атмосферы. Я хоть и нахожусь на противоположной стороне, но должен признать, что в этом есть определенный оттенок величия. Страшная эпоха, скажу я вам. Вы здесь под опекой дочки «земледелителя», как под стеклянным колпаком.
— Ну, не так чтоб уж очень. Говорю вам, святой отец...
— Э, да что там. Вы понятия не имеете о том общем соусе, в котором все мы варимся. Говорят, что как раз здесь у нивелистов ничего не получится и что вы здесь провозгласите отдельную республику.
— Разве что алкоголическо-дансингово-спортивно-чахоточную с добавлением еще прикладного искусства. Это бред, святой отец. Но вы не ответили на предыдущий вопрос: как вы смотрите на изменения в нашей жизни?
— Ну что ж, если ты на этом настаиваешь, то изволь: вы — обычные преступники. Ты, Атаназий, убил двоих, а она тебе только в этом помогла. Я знаю, что сейчас ты, должно быть, жутко страдаешь из-за унижения перед самим собой. Смотри, как бы тебе не превратиться в обычного альфонса. Мало осталось в тебе человеческого материала. Сожжешь его остатки и убьешь себя — вот так и кончишь. А она станет нивелисткой, как пить дать, вне зависимости от того, покончишь ты с собой или нет. А это что такое? — спросил он, уставившись на щеку Атаназия (он вообще не смотрел на них до сих пор). — Неужели уже бьет тебя эта ведьма, невеста твоя? Ха, ха!
Атаназий покраснел.
— Как вам стало известно об этом? Это невозможно...
— Ты как ребенок, и в этом твое единственное оправдание. Только не притворяйся более ребячливым, чем ты есть на самом деле. Она счастлива теперь, но ты не насытишь ее сердца — это бездонная пропасть, которую ничто не в состоянии заполнить: сейчас я засомневался в возможности обратить ее в христианство. Возможно, возможно много лет спустя. Я знаю вас, как свои собственные ганглии. Я мог бы точно описать, как проходит ваш день, только не хочется копаться в пакости. Говорить с вами теперь — было бы совершенно излишним. Но когда-нибудь вы попадете в мою нору муравьиного льва. Вот и все, долго все это не продлится в силу как внутренних, так и внешних причин. Ты, Атаназий, не такая уж большая свинья, чтобы долго это выносить — не знаю, но должен признаться, что есть в тебе какая-то загадка.
— Метафизическое существо, лишенное формы, — вмешалась Геля. — Сегодня мы уезжаем в Индию.
— Это вам не слишком поможет. Вы думаете, что убежите от ваших проблем, отправляясь в путешествие, — они поедут за вами. А даже, может, в Индии все это еще шире развернется. Как видите, я стал очень покладистым — такие вот времена. Mimicry[67], — произнес он таинственно и, не прощаясь, отошел от них, размахивая руками.
— А может, святой отец пожалует к нам на последний обед? Будет холодная мурбия, — крикнула ему вослед Геля.
Он обернулся.
— Нет, простите, но нет. Я испытываю к вам непреодолимое отвращение. — И ушел.
— Я боюсь чего-то. Почему он именно сегодня перешел нам дорогу? — шепнула Геля.
— Он как-никак посланник высших сил.
— С ним от меня навсегда отошла та, другая жизнь, и никогда уж не вернется. Бог явно оставил меня — здесь, на этом пути.
— Только в борьбе с чем-то, что выше нас, есть еще какое-то очарование жизни — в нас или вне нас. Скажу тебе открыто, считаю, что в определенном смысле ты выше меня, что именно тебе могу сказать это. Но не обижайся: это превосходство как бы животное, превосходство породы, не считая интеллектуального, которое я также признаю за тобой. Другой женщине я в этом никогда бы не признался.
— Другой! Другой такой, как я, нет в целом мире. Знаешь, что я хотела сказать тебе: о любви все уже сказано, если не в жизни, то в книгах; говорить об этом — это обязательно — считаю проявлением безвкусицы; не будем больше об этом никогда, разве что в случае абсолютной внутренней необходимости.
— Читаешь мои мысли. Практически одновременно мы думали об одном и том же, только не отважился сказать тебе об этом — женщины любят...
— Ради бога, только не будем о женщинах вообще. В другой раз «отважься» — скажи все, что придет на ум. Меж нами не может быть никаких условностей, мы можем позволить себе все.
Апрельское солнце понемногу будило окоченевшую землю. Одна и та же волна лучистого тепла, вырвавшись из удаленной на биллионы километров печки, все приняла в свои объятия: и пробуждающуюся к жизни травку, и старика-аборигена, и его корову, которую он выгнал после зимнего заключения, и снежные вершины, сияющие металлическим блеском на фоне кобальтового неба, и эту парочку обреченных, убегающих от их общей муки в далекий чужой мир. Все это было банальным, но истинным. Вернее, это было не какой-то истиной для понимания, а самым что ни на есть простым фактом, воспринимаемым изнутри как самая странная странность. Такое случается исключительно редко — в противном случае нормальная жизнь была бы невозможной. Все мелочное исчезло. Задержанные над бесконечной выпуклостью вечности тем же самым чувством — чувством сплавленности со всем миром, которое их тоже сплавило в единство, они ощущали проплывающее мимо них время. «Если бы все вдруг почувствовало то же самое, мир прекратил бы свое существование», — подумал Атаназий, но не осмелился высказать эту глупость подкованной в вопросах философии Геле. Возможно, это была наивно выраженная великая истина — «понятие Существования подразумевает понятие Множества», сказала бы Геля на своем философическом жаргоне.
Им было жаль теперь (после утреннего приступа бешенства) расставаться с этой грустной весной в горах, но ожидаемые политические события уже нависли над головами зловещей тучей будущей бури. А с приходом к власти нивелистов можно ожидать всего: наряду с резней могло быть тюремное заключение, в лучшем случае — невозможность выезда за границу. Они решили не брать Логойского и в тайне от него выехать (утром он вышел на свои изыскания и должен был вернуться только поздно вечером), назначив его через Чвирека опекуном виллы Берц. В семь вечера они уже глядели из окна спального вагона «Ориент-экспресса», провожая взглядом уплывавший пейзаж. Перед ними в красноватом сумраке спускавшегося вечера проносились прикарпатские возвышенности. Там, в серой дали, оставалась их страна (вернее его, потому что Геля была законченной космополиткой), разодранная как одна большая рана. Над этой раной вставала тень Зоси (которая, казалось, отошла от Атаназия в этом путешествии) и поднимался по лестнице власти живой (пока еще) старик Берц — единственные реальные существа, которых они оставляли в прошлом. В этот момент они не слишком беспокоились — они были счастливы. «Моя судьба осуществится теперь или никогда», — думал Атаназий, чувствуя в глубине души, что, перенося центр тяжести всего вовне, рассчитывая на смену места, на новую любовь и на случай, он совершает роковую ошибку. Но ему не хотелось слишком ясно осознавать эти истины. И не знал он, что те состояния, которые ему пришлось пережить сегодняшним утром, еще вернутся с удвоенной силой — он был как под наркотиком. Пока что путешествие с Гелей, да к тому же в мечту детства — в тропики, заслонило все сомнения: даже проблема альфонсизма отошла «на задний план», он чувствовал себя буквально как снаряд, выпущенный из орудия. Наконец этот «мыслитель» перестал на мгновение мыслить.