– «Да расчетец был правильный: благородный де сын ненавидит отца, собирается де отца укокошить, а тем временем шныряет среди нас с рефератиками и прочею белибердою; собирает бумажки, а когда накопляется у него коллекция этих бумажек, то коллекцию эту он – преподносит папаше… А у всех у вас к гадине этой какое-то неизъяснимое тяготение…»
– «Да ведь он, Николай Степаныч, он – плакал…»
– «Что же, слезы вас удивили… Чудак же вы: слезы – это обычное состояние интеллигентного сыщика; интеллигентный же сыщик, когда расплачется, то думает, что расплакался искренне: и, пожалуй, даже он жалеет, что – сыщик; только нам от этих интеллигенческих слез нисколько не легче… И вы, Александр Иванович, – тоже вот плачете… Я вовсе не хочу сказать, что и вы виноваты» (неправда: только что особа твердила тут о вине; и эта неправда на мгновение ужаснула Александра Ивановича; подсознательно в душе его, как молния, сверкнуло одно: «Совершается торг: мне предлагается поверить отвратительной клевете, или, точнее, не веря, с клеветою этою согласиться ценой снятия клеветы с меня самого…» Все это сверкнуло за порогом сознания, потому что ужасную правду заперли за этот порог над глазами склоненные лобные кости особы и гнетущая атмосфера грозы, и блеск маленьких глазок с их «э, э, – батенька»… И он думал, что начинает он клевете этой верить).
– «Вы, уверен я, вы, Александр Иваныч, чисты, но – что касается Аблеухова: тут вот, в этом вот ящике у меня на храненье досье: я представлю впоследствии досье на суд партии». Тут особа отчаянно затопталась по кабинетику – из угла в угол – и забила косолапо ладонью в перекрахмаленную свою грудь. В тоне же послышалось неподдельное огорчение, отчаяние – просто какое-то благородство (видно, торг заключен был удачно).
– «Впоследствии-то меня, верьте, поймут: теперь положение меня вынуждает стремительно вырвать с корнем заразу… Да… я действую, как диктатор, единственной волею… Но – верьте мне – жалко: жалко было подписывать ему приговор, но… гибнут десятки… из-за вашего… сенаторского сынка: гибнут десятки!.. И Пеппович, и Пепп уже арестованы… Вспомните, сами вы когда-то едва не погибли (Александр Иваныч подумал, что он-то – погиб уже)… Кабы не я… Якутскую областька вспомните!.. А вы заступаетесь, соболезнуете… Плачьте же, плачьте! Есть о чем плакать: гибнут десятки!!!..»
Тут особа вскинула быстрыми глазками и вышла из кабинетика.
Стемнело: была чернота.
………………………
Темнота напала; и встала она между всеми предметами комнаты; столики, шкафы, кресла – все ушло в глубокую темноту; в темноте посиживал Александр Иванович – один-одинешенек; темнота вошла в его душу: он – плакал.
Александр Иванович припомнил все оттенки речи особы и нашел все эти оттенки оттенками искренними; особа, наверное, не лгала; а подозрения, ненависть – все это могло найти объяснение в том болезненном состоянии Александра Ивановича: какой-нибудь случайный полуночный кошмар, в котором главную роль играла особа, мог случайно связаться каким-нибудь случайным двусмысленным выраженьем особы; и пища для душевной болезни на почве алкоголизма готова; галлюцинация же монгола и бессмысленный в ночи им слышанный шепот: «Енфраншиш» – все это докончило остальное. Ну, что такое монгол на стене? Бред. И пресловутое слово.
«Енфраншиш, енфраншиш…» – что такое?
Абракадабра, ассоциация звуков – не более.
Правда, к некой особе питал он и прежде недобрые чувства; но правда и то: особе был он обязан – особа его выручала; отвращение, ужас были ничем не оправданы, разве что… бредом: пятном на обоях.
Э, да болен он, болен.
Темнота нападала: напала, обстала; с какой-то серьезною грозностью выступали – стол, кресло, шкаф; темнота вошла в его душу – он плакал: нравственный облик Николая Аполлоновича встал теперь впервые в своем истинном свете. Как он мог его не понять?
Вспомнилась первая встреча с ним (Николай Аполлонович у общих знакомых тогда читал рефератик, в котором ниспровергались все ценности): впечатление вышло не из приятных; и – далее: Николай Аполлонович, правду сказать, выказывал особое любопытство ко всем партийным секретам; с рассеянным видом мешковатого выродка во все тыкал нос: ведь рассеянность эта могла и быть напускной. Александр Иваныч подумал: провокатор высшего типа уж конечно бы мог обладать наружностью Аблеухова – этим грустно-задумчивым видом (избегающим взора ответного) и лягушечьим выражением этих растянутых губ; Александр Иванович медленно убеждался: Николай Аполлонович во всем этом деле повел себя странно; и гибли – десятки…
По мере того, как он уверял себя в причастности Аблеухова в деле провала Т. Т., грозовое, гнетущее чувство, овладевавшее им в беседе с особою, пропадало; что-то легкое, почти беззаботное вошло в его душу. Александр Иванович издавна почему-то особенно ненавидел сенатора: Аполлон Аполлонович внушал ему особое отвращение, подобное отвращению, которое нам внушает фаланга или даже тарантул; Николая же Аполлоновича он временами любил; теперь же сенаторский сын для него объединился с сенатором в одном приступе отвращения и в желании тарантуловое это отродье – искоренить, истребить.
– «О, погань!.. Гибнут десятки… О, погань…»
Лучше даже мокрицы, кусок темно-желтых обой, лучше даже особа: в особе есть по крайней мере хоть величие ненависти; с особою можно все же слиться в желании – истребить пауков:
– «О, погань!..»
Через комнату от него гостеприимно уже поблескивал столик; на столике были уставлены вкусности: колбаса, сиг и холодные телячьи котлеты; издали доносилось довольное гымкание вконец уставшей особы да Шишнарфиева; этот последний прощался; наконец он ушел.
Скоро в комнату ввалилась особа, подошла к Александру Ивановичу, положила тяжелую на его плечи ладонь:
– «Так-то! Лучше нам не ругаться, Александр Иванович; если свои будут в ссоре, так… как же иначе?..»
– «Ну, пойдемте же кушать… Откушайте с нами… Только давайте за ужином об этом всем уж ни слова… Все это невесело… Да и Зое Захаровне это нечего знать: устала она у меня… Да и я порядком устал… Все мы порядком устали… И все это – нервы… Мы с вами нервные люди… Ну – ужинать, ужинать…»
Гостеприимно поблескивал столик.
Опять печальный и грустный
Александр Иванович звонился множество раз.
Александр Иванович звонился у ворот своего сурового дома; дворник не отворял ему; за воротами на звонок лишь ответствовал лаем пес; издали одиноко подал голос на полночь полуночный петух; и – замер. Восемнадцатая линия убегала – туда: в глубину, в пустоту.
Пустота.
Александр Иванович испытывал нечто, подобное удовольствию, в самом деле: отсрочивался его приход в сих плачевных стенах; в сих плачевных стенах раздавались всю ночь шорохи, трески и писки.
Наконец – и что главное: надо было осилить во мраке двенадцать холодных ступенек; повернувшись, отсчитать снова ровное их число.
Это делал Александр Иваныч четырежды.
Итого – девяносто шесть каменных, гулких ступеней; Далее: надо было стоять перед войлочной дверью; надо было со страхом вложить полуржавый в скважину ключ. Спичку рискованно было зажечь в этом мраке кромешном; спичечный огонек мог осветить неожиданно самую разнообразную дрянь; вроде мыши; и еще кой-чего…
Так подумал Александр Иванович.
Поэтому-то все медлил он под воротами своего сурового дома.
И – ну вот… —
– Кто-то печальный и длинный, кого Александр Иванович не раз видывал у Невы, опять показался в глубине восемнадцатой линии. На этот раз тихо вступил он в светлый круг фонаря; но казалось что светлый свет золотой грустно заструился от чела, от его костенеющих пальцев… —
– Так неведомый друг показался и нынешний раз.
Александр Иванович вспомнил, как однажды окликнула милого обитателя восемнадцатой линии прохожая старушонка в соломенной шляпе чепцом с лиловыми лентами.
Мишей она его тогда назвала.
Александр Иванович вздрагивал всякий раз, как печальный и длинный, проходя, обращал на него невыразимый, всевидящий взор; и все так же белели при этом его впалые щеки. Александр Иванович видел-невидел и слышал-неслышал после этих встреч на Неве.
– «Если б остановился!..»
– «О, если бы!..»
– «И, о, если бы выслушал!..»
Но печальный и длинный, не глядя, не останавливаясь, уж прошел.
Отчетливо удалялся звук его шага; этот отчетливый звук происходил оттого, что ноги прохожего не были, как у прочих, обуты в калоши. Александр Иванович обернулся и тихо хотел ему что-то такое сказать; тихо хотел он позвать какого-то неизвестного Мишу…
Но то место, куда Миша уже ушел безвозвратно, – то место пустело теперь в светлом колеблемом круге; и не было – ничего, никого, кроме ветра да слякоти.