— Вот негодяй!
— Своего рода ястреб. Этот евнух, по словам женщин того дома, обращается с ними чрезвычайно жестоко, и они не просто боятся его, они дрожат от ужаса. — Здесь, — сказал мне этот Которрита, — никогда не отбраковывается ни одна женщина. — Почему? — спросил я. — Потому, что не отбраковывается, — ответил он и показал мне билет в пять дуро. Я продолжал расспрашивать женщин и четырех отправил в больницу. Все они были больны.
— Так, значит, эти женщины совершенно беззащитны?
— Совершенно. Ни имени, ни общественного положения, — ничего. Их называют, как хотят, у всех фальшивые имена: Бланка, Марина, Эстрелья, Африка… Зато хозяйки и их помощники пользуются покровительством полиции, состоящей из всякого франтоватого отребья и прислужников политических деятелей.
— Должно быть, все они живут недолго, — сказала Лулу.
— Очень недолго. Среди этих женщин ужасающая смертность; перед каждой содержательницей дома терпимости проходят многие, многие поколения женщин; болезни, тюрьма, больница, алкоголь истребляют эту армии. В то время, как хозяйка живет, точно клещами впившись в жизнь, все эти белые тела, все эти слабые и вялые мозги гибнут и разлагаются заживо.
— Почему же они не бегут оттуда?
— Их держат долги. Дом терпимости — это спрут, который держит своими щупальцами несчастных и отупевших женщин. Если они бегут, их объявляют воровками, и вся судейская сволочь приговаривает их к наказанию. Кроме того, у всех хозяек имеются в распоряжении разные средства. Мне рассказывали, что в доме на улице Барселоны, о котором я вам говорил, несколько дней тому назад находилась одна девушка. Родители потребовали ее через суд в Севилью. Туда послали другую, немного на нее похожую, и та сказала судье, что она имеет здесь покровителя, очень довольна своей судьбой, и не желает возвращаться домой.
— Что за люди!
— Все это наследие мавров и евреев, перешедшее к испанцам: взгляд на женщину, как на добычу, склонность ко лжи, к обману… Это последствие семитского лицемерия, у нас семитская религия, семитская кровь. С этой нездоровой закваской, помноженной на нашу бедность, наше невежество и наше чванство, мы не достигнем ничего хорошего.
— И все эти женщины, действительно, были обмануты своими возлюбленными? — спросила Лулу, интересовавшаяся больше индивидуальной, нежели социальной стороной явления.
— Нет; по большей части, нет. Это женщины, которые не желают, или, вернее, не могут работать. Все протекает в полнейшей бессознательности. И, конечно, тут нет и следа сентиментальной или трагической подкладки, какая обычно предполагается. Это грубое, жестокое явление, чисто экономического характера, без всякой романтической окраски. Единственное, что в нем есть страшного, сильного, даже возвышенного, если хотите, это то, что у всех этих женщин остается идея чести, и она, как дамоклов меч, висит над их головами. В других странах женщина легкого поведения, вспоминая свою молодость, наверное, скажет: «Тогда я была молода, красива, здорова». А здесь они говорят: «Тогда я не была бесчестной». Мы — раса фанатиков, и фанатизм чести в нас, пожалуй, сильнее всех остальных. Мы сами сотворили себе кумиров, и теперь они нас терзают.
— И этого нельзя уничтожить? — спросила Лулу.
— Чего?
— Вот, этих домов?
— Как же вы их уничтожите? Спросите Епископа Трапезундского, или директора Академии Моральных и Политических Наук, или председательницу Лиги Охраны Белых женщин — и все вам скажут: «Ах, это необходимое зло! Дочь моя, надо смириться. Мы не должны гордиться и воображать, что знаем больше древних народов…» Мой дядя Итурриос в сущности совершенно прав, когда, смеясь, говорит, что пауки, пожирающие мух, служат лишь доказательством совершенства природы.
Лулу печально смотрела на Андреса, когда он говорил с такой горечью.
— Вам бы следовало отказаться от этой должности, — говорила она.
— В конце концов так и придется сделать.
8. Смерть Вильясуса
Под предлогом болезни Андрес отказался от должности санитарного врача, и Хулио Арасиль выхлопотал ему место врача в обществе «Надежда», организованном для бесплатной помощи бедным.
На этой новой должности, нравственности его не представлялось стольких поводов для возмущения, но зато он ужасно уставал; приходилось делать по тридцать-сорок визитов в день, в самые отдаленные кварталы, подниматься по бесчисленным лестницам, входить в отвратительные лачуги…
Особенно изнемогал Андрес летом. Жалкие, грязные люди, скученные в домах, мучались от жары и каждую минуту были готовы вспыхнуть от злобы. Отец или мать, видя, что ребенок их умирает, должны были выместить свое горе и озлобление на ком-нибудь, и козлом отпущения всегда оказывался врач. Иногда Андрес выслушивал их нападки спокойно, но иногда озлоблялся сам и высказывал им правду, называл их презренными свиньями и говорил, что они никогда не выбьются из своего жалкого положения из-за собственной беспечности и лени.
Да, Итурриос был прав: природа не только создавала рабов, но и вселяла в них дух рабства.
Андрес мог проверить, и в Альколее, и в Мадриде, что, по мере того, как индивидуум возвышается, у него становится все больше средств для обхода общих законов. Он убедился, что сила закона уменьшается пропорционально возрастанию средств победителя. Закон всегда суровее по отношению к слабому. Он автоматически гнетет обездоленного. И потому логично, что обездоленный инстинктивно ненавидит закон. Эти несчастные еще не понимали, что солидарность бедняков может положить конец существованию богачей, и умели только разливаться в бесплодных жалобах на свое положение.
Злоба и возмущение сделались хроническим настроением Андреса. Жара, ходьба по солнцу вызывали в нем постоянную жажду, и он все время пил пиво и прохладительные напитки, портившие ему желудок.
Дикие, разрушительные мысли вспыхивали в его мозгу. В особенности по воскресеньям, сталкиваясь с людьми, возвращавшимися с боя быков, он мечтал о том, с каким бы удовольствием поставил на каждом перекрестки с полдюжины пулеметов и уложил бы на месте всех, возвращавшихся с нелепого и кровавого зрелища.
Вся эта грязная шайка франтов вопила перед войной в кофейнях, фанфаронила и похвалялась, а потом совершенно спокойно осталась сидеть по домам. В ней сказывалась мораль зрителя боя быков, мораль труса, требующего храбрости от другого, от солдата на поле битвы, акробата, или от тореадора в цирке. Этой стае жестоких, кровожадных, тупых и хвастливых зверей Андрес силой внушил бы уважение к чужой скорби.
Оазисом Андреса был магазинчик Лулу. Там, сидя в прохладном сумраке, он отдыхал и говорил. Лулу тем временем шила, а если входила какая-нибудь покупательница, отпускала товар. Иногда по вечерам Андрес сопровождал Лулу и ее мать на прогулку в парк Росалес. Лулу и Андрес садились на скамейке и разговаривали, смотря на простиравшуюся перед ними черную низину. Лулу взглядывала на прерывистые линии огней, тянувшиеся вдоль дорог, за чертой города, и фантазировала, представляя себе, что перед ними море с островами, и хорошо было бы плыть в челноке по этому смутному сумраку.
После долгой беседы они возвращались в трамвае и на площади Сан-Бернардо расставались, пожав друг другу руки.
За исключением этих мирных и тихих часов, все остальные были полны для Андреса тоски и отвращения.
Однажды, во время обхода мансард в одном из домов, расположенных в нижнем квартале города, к нему подошла старая женщина с ребенком на руках и попросила навестить больного. Андрес никогда не отказывал в таких просьбах и зашел в другое отделение мансарды. Чрезвычайно истощенный человек сидел на тюфяке, пел и декламировал стихи. Изредка он вставал в одной рубашке и ходил взад и вперед, натыкаясь на стоявшие на полу ящики.
— Что с ним такое? — спросил Андрес женщину.
— Он — слепой, а теперь, кажется, еще и помешался.
— Есть у него семья?
— Я и сестра; мы его дочери.
— Ему уже ничем не поможешь, — сказал Андрес. — Единственное, что остается, — это отвезти его в больницу или в дом умалишенных. Я напишу начальнику больницы. Как зовут больного?
— Вильясус, Рафаэль Вильясус.
— Он не драматург?
— Да.
Андрес только сейчас узнал его. Вильясус постарел лет на десять-двенадцать и выглядел чудовищно, но дочь постарела еще больше. У нее был такой тупой и бесчувственный вид, какой может быть у человека только после целой лавины несчастий.
Андрес в задумчивости вышел из дома. «Бедняга! — думал он. — Вот несчастный! Этот жалкий нищий, бросавший вызов богатству, тип положительно необыкновенный. Какой пример забавнейшего героизма! И, почем знать, если бы он мог рассуждать, он решил бы, пожалуй, что поступал правильно, и что жалкое состояние, в котором он находится, есть апофеоз его беспутной жизни. Бедный глупец!»